Мои печальные победы - Станислав Куняев Страница 8
Мои печальные победы - Станислав Куняев читать онлайн бесплатно
Ознакомительный фрагмент
Одной из особенностей поэтического мира Мандельштама является присутствие в нем слов-символов, имеющих для поэта сакральное значение. Все стержневые, «позвоночные» стихотворения Мандельштама насыщены ими, держатся на словах-опорах, воплощающих для поэта некие узловые скрещения чертежей мира. Они – словно сгустки звездного вещества («звезды-карлики»), тяжелее и плотнее которого в космосе ничего до сих пор не обнаружено: «ласточка», «роза», «соль», «изба», «мед», «солнце», «сердцевина», «шерсть», «век», «кровь», – повторяются в стихах во много раз чаще, нежели «обычные» слова. Чаще всего – это существительные, но есть и любимые прилагательные: «хищный», «сухой», «жирный», «желтый», «смелый». Комментаторы, которые толкуют «Оду» и другие стихи о Сталине как написанные ради спасения, «страха ради иудейска», просто не умеют их читать. Но наличие сакральных слов-сгустков – «клятва», «очи», «желчь», «уголь», «спелый» и т. д. – первый и основной признак того, что стихи не вымучены с прагматической целью, но рождены в состоянии подлинного вдохновения, что они обладают энергией первородства. Именно эти слова-вспышки дают стихам подъемную силу, чтобы парить в воздухе.
Мандельштам вводит в одно из стихотворений – «там, где бушлатник шершавую песню поет» – тему ссыльного человека, и когда в «Оде» мы читаем: «Хочу назвать его – не Сталин, – Джугашвили», – то должно понять, что поэту изначально близок человек, сегодня ставший вождем, но вчера бывший таким же каторжанином, как и поэт, в «бушлате», знавший мир нищеты, жизни на чужих квартирах, мир случайных ночлегов, одиночества, радости разговора с незнакомым прохожим. Но – какое несовпадение! – Мандельштам опять поет «против шерсти мира». Сталин уже не любил, когда ему напоминали, что он Джугашвили. Не хотелось ему вспоминать на высотах своего величия о бездомной, кочевой, ссыльной жизни, в которой прошли чуть ли не двадцать лет. Обращался он к ней лишь в исключительных случаях, когда эти воспоминания нужно было бросить на чашу весов политической борьбы. Тогда он немного приоткрывался, и однажды в 1931 году сказал в беседе с немецким писателем Эмилем Людвигом:
«Тех товарищей, которые не уезжали за границу, конечно, гораздо больше в нашей партии и ее руководстве, чем бывших эмигрантов, и они, конечно, имели возможность принести больше пользы для революции, чем находившиеся за границей эмигранты. … Я знаю многих товарищей, которые прожили по 20 лет за границей, жили где-нибудь в Шарлоттенбурге или Латинском квартале, сидели в кафе годами, пили пиво и все же не сумели изучить Европу и не поняли ее».
Это сказано не только о многих соратниках Ленина, приехавших в 1917 году в Россию в «пломбированном вагоне», не только о тех, чьи фамилии через несколько лет будут знаковыми на знаменитых процессах и о ком так будет жалеть Анна Берзинь, но можно подумать, что это сказано и о самом Владимире Ильиче…
А стихи о «веке-волкодаве» – не так уж просты. Ну прежде всего поэт понимал, что волкодавы нужны для борьбы с настоящими волками, для защиты человека от волков. Поэт хочет объяснить своему веку, что «не волк он по крови своей», что не живет он по ветхозаветным кровным законам волчьего племени. Нежели жить по ним – лучше пусть уведут «в ночь, где течет Енисей»… И слова «я лишился и чаши на пире отцов» – тоже имеют особый смысл, если вспомнить моление о чаше… Все стихотворение, как развернутое моление из Евангелия – «Боже мой, для чего Ты меня оставил?» – и «пронеси чашу сию мимо меня…».
Неизбежность самопожертвования и страх перед Голгофой, на которую и Христос пошел «за великое племя людей» и был обесчещен перед смертью грубой римской силой, спровоцированной ветхозаветной яростью фарисеев… Поэт понимал, что волкодавы нужны человеку для обороны от волков, но – и это несчастный случай: произошла роковая ошибка – век-волкодав не узнал своего поэта. За месяц до ареста в письме к Б. С. Кузину из санатория в Саматихе поэт был уверен, что он пригодится своему веку:
«Здесь должно произойти превращение энергии в другое качество. «Общественный ремонт здоровья», значит, от меня чего-то доброго ждут, верят в меня. Этим я смущен и обрадован. Ставскому я говорил, что буду бороться в поэзии за музыку зиждущую. Во мне небывалое доверие ко всем подлинным участникам нашей жизни, и волна встречного доверия идет ко мне. Впереди еще очень много корявости и нелепости, – но ничего, ничего, не страшно!»
Но век-волкодав обознался…
В 1948 году Заболоцкий, давно отошедший от обернутов, не любивший ни футуризма, ни акмеизма, написал стихотворение и демонстративно назвал его «Читая стихи».
Я уверен, что в нем он выразил свое отношение к поэзии Осипа Мандельштама, к его вдохновенному косноязычию, к ироническому легкомыслию, в которое нередко впадал собрат по призванию, к его «приступам жеманства» и «скомканной речи»:
Любопытно, забавно и тонко:
Стих, почти не похожий на стих,
Бормотанье сверчка и ребенка
В совершенстве писатель постиг.
И в бессмыслице скомканной речи
Изощренность известная есть.
Но возможно ль мечты человечьи
В жертву этим забавам принесть?
И возможно ли русское слово
Превратить в щебетанье щегла [1],
Чтобы смысла живая основа
Сквозь него прозвучать не смогла?
Конечно же, это об Осипе Эмильевиче, много раз уподоблявшему себя щеглу – «мой щегол, я голову закину», «до чего ты щегловит», «когда щегол в воздушной сдобе», «это мачеха Кольцова, шутишь: родина щегла». Но, несмотря на понятную для нравственного максималиста Заболоцкого неприязнь к поэзии Мандельштама, судьбы обоих поэтов во многом были похожи одна на другую.
Обоих не понимала и преследовала вульгарная рапповская и соцреалистическая критика, обоих породнила тюремная и лагерная участь, оба поэта жаждали участвовать в исполинском социальном эпосе – строительстве советской цивилизации, оба, каждый по-своему, в годы страданий нашли опору в «Слове о полку Игореве»… «Как Слово о Полку струна моя туга», – гордо вещал Осип Эмильевич из Воронежа, а Николай Алексеевич, переводивший в неволе поэму на современный стихотворный язык, писал из Караганды в письме к Н. Степанову:
«Есть в классической латыни литые, звенящие как металл строки: но что они в сравнении с этими страстными, невероятно образными, благородными древнерусскими формулами, которые разом западают в душу и навсегда остаются в ней! Читаешь это слово и думаешь: – Какое счастье, боже мой, быть русским человеком!»
К Николаю Заболоцкому судьба была, пожалуй что, более несправедлива нежели к Мандельштаму. Он не дразнил власть, как Осип Эмильевич, не сочинял убийственных стихотворных памфлетов. Наоборот, в 1936 году Заболоцкий написал «Горийскую симфонию» – живое и вполне искреннее стихотворение, в котором воспел Грузию, ее народ и молодого юношу из Гори. И хотя различные критики-функционеры (А. Тарасенков, Е. Усиевич, О. Бескин, С. Розенталь, Д. Данин – в основном евреи) всячески пытались доказать, что его натурфилософские стихи 30-х годов враждебны социализму, ничто не предвещало внезапного его ареста в марте 1938 года. Лишь спустя много лет выяснилось, что органы НКВД задумали создать «ленинградское дело», в центре которого находился бы известный поэт Николай Тихонов, и ради этого были арестованы многие литераторы северной столицы. Из них следователи стали выбивать «показания». Обвинительное заключение Заболоцкому было подписано помощником Ленинградского управления НКВД, неким Хатеневером.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии