Качели дыхания - Герта Мюллер Страница 33
Качели дыхания - Герта Мюллер читать онлайн бесплатно
Холодный шлак получается всегда из горячего: это всего лишь холодная пыль, оставшаяся от горячего шлака. Холодный шлак выгружают раз в смену, а горячий — постоянно. Горячий шлак нужно в ритме работы печи насыпать лопатой в бесчисленные вагонетки, которые потом выталкивают на верх шлаковой горы и вываливают их содержимое там, где заканчиваются рельсы.
У горячего шлака день на день не похож. Все зависит от того, как проявит себя угольная смесь. Смесь может быть, так сказать, благожелательной или коварной. Если смесь хорошая, то на колосники поступают раскаленные пластинки шлака размером четыре-пять сантиметров. Отдав свое тепло, они, хрупкие и сухие, разламываются и — едва откроешь заслонку — свободно вываливаются наружу, будто поджаренный хлеб. Вагонетка, к удивлению Ангела голода, наполняется довольно быстро, даже если тебе едва хватает сил, чтобы поднять лопату. Но когда смесь плохая, шлак получается вязким, как лава, раскаленным добела и липким. Он не проваливается сам по себе сквозь колосниковую решетку, а скапливается между печными заслонками. Ковыряешь шуровкой шлаковую массу, а она вязкая, как тесто. Печь дочиста не выскрести, вагонетку доверху не загрузить. Это мучительная, отнимающая время работа.
Если же смесь катастрофически плоха, у печи начинается настоящий понос. Куски «поносного» шлака не ждут, пока заслонка полностью откроется, а вываливаются наружу, стоит лишь ее приоткрыть, — будто непереваренные кукурузные зерна. Шлак красный и раскален добела, глаза бы на него не глядели. Он опасен: может просочиться в любую дыру на твоей одежде. Его не остановишь, он переваливается через борт вагонетки, и она оказывается погребенной под ним. Заслонку — черт знает как — нужно закрыть намертво; нужно уберечь от разлившегося жара ноги, галоши, портянки, а сам жар погасить водой из шланга; а еще нужно откопать из-под шлака вагонетку, вытолкать ее на шлаковую гору, расчистить место аварии. И все это — одновременно. Настоящая катастрофа, особенно если такое случается к концу смены. Мы теряем уйму времени, а ведь другие четыре печи не ждут, их тоже давно пора опорожнить. Ритм работы становится бешеным: в руках все горит, хотя в глазах все плывет, а ноги подкашиваются. Я по сей день ненавижу этот «поносный» шлак.
А вот шлак-раз-за-смену, холодный шлак, я люблю. Он — порядочный, терпеливый и предсказуемый. Альберт Гион и я не могли обойтись друг без друга только когда работали с горячим шлаком. Холодный же каждый из нас хотел оставить для себя. Холодный шлак — кроткий и доверчивый; он словно нуждается в том, чтобы прильнуть к кому-то. Это, по сути, фиолетовая песчаная пыль, с которой можно без всяких опасений остаться один на один. В подвале такой шлак — с краю в ряде печей; у него свои отдельные заслонки и своя вагонетка, не решетчатая, а обшитая металлом.
Ангел голода знал, что я совсем не прочь побыть с холодным шлаком наедине. И что он не холодный, а тепловатый и слегка попахивает сиренью или пушистыми горными персиками и поздними летними абрикосами. Но чаще всего холодный шлак попахивал свободным вечером, потому что через пятнадцать минут заканчивалась смена и никакой катастрофы больше не предвиделось. Шлак пах дорогой из подвала домой, к столовскому супу и отдыху. Он пах даже вольным миром, и меня от его запаха заносило. Мне вдруг представлялось, что я не бреду в ватнике из подвала в барак, а захожу этаким франтом в кафе где-нибудь в Бухаресте или Вене и присаживаюсь за мраморный столик; на мне шляпа «борсалино», пальто из верблюжьей шерсти и винно-шелковый шарф. Холодный шлак дышал свободой, дарил самообман, с которым можно было прокрасться назад, в жизнь. Опившись этим холодно-шлаковым ядом, ты упивался счастьем, упивался смертельно.
И не зря Тур Прикулич ждал, что я начну жаловаться. Не потому ли он осведомлялся у меня через каждые два дня, в парикмахерской:
— Ну, как там у вас в подвале?
— В подвале порядок?
— Как поживает подвал?
— Всё хорошо в подвале?
Или коротко:
— Ну, что там?
У меня не было желания его тешить, и я неизменно отвечал одно и то же:
— У нас каждая смена — произведение искусства.
Имей Тур Прикулич хоть малейшее понятие о смеси угольного газа и голода, он бы спросил, к чему я там, в подвале, прислоняюсь. И услышал бы в ответ: «К летучей золе». Ведь и летучая зола — она тоже в своем роде холодный шлак — сама ко всему прислоняется, затягивая весь подвал мехом. И с золой можно упиваться счастьем. Яда в ней нет, и она умеет выкидывать разные трюки. Мышино-серая и бархатистая, она состоит из пластинок и мельчайших чешуек, лишенных запаха. Они беспрестанно пребывают в движении и виснут на всем, наподобие кристаллов изморози. Нет в подвале такой поверхности, которая не обернулась бы мехом. Проволочное плетение вокруг подвальной лампочки превращается в клетку на манеже. В ней держат вшей, клопов, блох и термитов. В школе я учил, что у термитов имеются брачные крылья. Нам даже рассказывали на уроках, что термиты живут в лагерях. У них есть царь, царица и солдаты, и у солдат большие головы. Солдаты делятся на «челюстных», «носатых» и обладающих особыми железами. А кормят всех рабочие. Царица в тридцать раз крупнее, чем рабочий. Такое же соотношение, по-видимому, между Ангелом голода и мной или между Беа Цакель и мной. То же и с Туром Прикуличем.
Когда летучая зола соединяется с водой, течет не вода, а зола — впитывая в себя воду. Зола тогда вспучивается, застывая сталактитами и сталагмитами, набухая серыми плодами в серозольных садах. В соединении с водой летучая зола творит чудеса.
Без воды и света летучая зола ведет себя тихо. С подвальных стен она свешивается натуральным мехом, с шапки — искусственным, а из ноздрей торчит резиновыми пробками. Лица Альберта Гиона не видно: оно черное, как наш подвал, только белки глаз плывут по воздуху, да еще зубы. И не разберешь никогда, он печален или просто замкнулся в себе. Если спросишь, он говорит: «Над этим я голову не ломаю. Если без шуток, я думаю, мы просто две подвальные мокрицы».
После конца смены мы всегда шли в душ, в баню, что находилась возле заводских ворот. По три раза намыливали голову, шею, но зола оставалась серой, а холодный шлак — фиолетовым. Краски подвала въедались в кожу. Мне это не мешало, я даже немного гордился: ведь это были и цвета самообмана.
Беа Цакель однажды пожалела меня. Она чуть помедлила, соображая, как бы это сказать поделикатнее, хотя знала, что мне все равно будет обидно: «Ты как из немого фильма, похож на Валентино».
Беа только что вымыла волосы, туго заплетенная коса была еще влажная. И на откормленных щеках — румянец как клубника.
Однажды, ребенком, я бегал по огороду, пока мать и тетка Фини пили кофе. Первый раз в жизни я увидел большие созревшие ягоды клубники и закричал: «Идите сюда, здесь лягушка горит и светится!»
Кусочек раскаленного подвального шлака я привез из лагеря домой — он застрял в моей голени. Потом остыл во мне, превратившись в холодный шлак, и до сих пор просвечивает сквозь кожу, словно татуировка.
Мой напарник по подвалу Альберт Гион однажды, когда мы возвращались после ночной смены, заметил: «Сейчас уже потеплело, и даже если нечего есть, можно хотя бы дать своему голоду погреться на солнце». Есть мне было нечего, и я вышел на лагерный двор, чтобы мой голод погрелся. Трава была еще бурой, приникшей к земле и обожженной морозом. Мартовское солнце окружала блеклая бахрома. Небо над русской деревней состояло из рябящей воды, рябь подгоняла солнце. А меня Ангел голода подгонял к мусорной куче за столовкой. Я надеялся найти картофельные очистки, если никто не побывал там до меня: пока мало кто успел вернуться в лагерь после работы. Завидев возле столовки Феню, углубившуюся в разговор с Беа Цакель, я вынул руки из карманов и перешел на прогулочный шаг. Подойти к отбросам я уже не решился. На Фене в этот раз была лиловая вязаная кофта, и тут я вспомнил о своем винно-шелковом шарфе. После неудачи с гамашами мне не хотелось самому идти на базар. Другое дело Беа Цакель: у кого так хорошо подвешен язык, тот и на базаре будет хорошо торговаться, сумеет выгодно обменять мой шарф на сахар и соль. Феня со страдальческим видом заковыляла к столовке — к своему хлебу. Приблизившись к Беа Цакель, я сразу спросил ее:
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии