Пушкинский дом - Андрей Битов Страница 20
Пушкинский дом - Андрей Битов читать онлайн бесплатно
Ознакомительный фрагмент
Это Лева хорошо знал — ему объяснил дядя Диккенс. Но он уже не слышал деда с того момента, как было произнесено слово «глупый». Он ничего не мог поделать со своими губами — они набухли, топырились и подрагивали. «Меня, кажется, назвали глупцом», — думал Лева.
Лева не слышал, да дед ему и не говорил. Он повернулся к «своим» слушателям и говорил уже им, потому что эти соображения чем-то увлекли его…
— Ум — нуль. Да, да, именно нуль умен! Пустота, отсутствие памяти, заготовленное — вечная способность к отражению реальности в миг реальности, в точке ее осуществления. Ум — это больше, чем мозг, чем сердце, чем знание там, образование… Ум народен. Ум — это способность к рождению синхронной с реальностью, отражающей мысли, а не цитирование, не воспоминание, не изготовление, по любому, пусть самому высокому, образцу — не исполнение. Ум — это способность к реальности на уровне сознания. Ни для чего, кроме живой жизни, ум и не нужен. Вот так, пожалуй…
Он разлил последнюю бутылку по стаканам с удовлетворением.
— Чего я не встречал, — усмехнулся дед, — так это людей, считающих себя глупыми. Между прочим, это может оказаться одним из секретов власти… Легко управлять людьми, которые ни при каких обстоятельствах не способны показаться себе глупыми в собственном представлении. Поэтому им надо льстить, восхищаться их умом, чтобы они никогда не стронулись с места. Хорошо, в этом смысле, всем дать образование, чтобы уж никогда не могли они посчитать себя глупее других.
В основе ума лежит незнание. Поэтому ни один обучившийся не станет умным. Нуль еще умен — пятерка уже глупа. Жизни нет там, где она уже была; и не надо ту жизнь, которая была когда-то или которая есть где-то, искать сейчас или здесь. Здесь и сейчас — это именно здесь и сейчас. Другой жизни нет. Выпьем! Выпей и ты, Левушка, не расстраивайся… Ты, Левушка, главное, не расстраивайся…
Левушка расстроился и выпил залпом все свои сто двадцать пять граммов, а делить дед умел, так что там было не больше и не меньше… И тут с Левой произошло что-то странное. Он почувствовал, что трезвеет. Печальное его положение показалось ему смешным, причем он не помнил, в чем оно состояло, это положение, — смешной показалась сама печаль. Он рассмеялся. Весь этот не уместившийся в нем вечер куда-то пропал, и он как бы только что вошел с мороза, со все теми же выношенными намерениями из гипотезы «дед-внук», никак не покачнувшейся и ничем не расшатанной. А дедушка для этого случая надел черную камилавочку… Тут Лева увидел двух незнакомых, малосимпатичных незнакомцев — они смеялись.
— Чего вы смеетесь? — сказал Лева. — Мы не пьем — мы трезвеем. Вообще, трезвый человек — на самом деле, пьяный, а когда пьет — трезвеет.
— Молодец! — сказал дедушка, поправляя камилавочку. — Вот о себе и расскажи. Ты никак по стопам отца?
— Нет! Нет! — как «чур меня, чур», воскликнул Лева.
Тут он попросил, чрезвычайно светски, у Коптелова папироску, затянулся с тем серьезным видом, что неизбежно и беспричинно находит на людей перед тем, как ткнуть окурок в пепельницу, и… откуда-то бежали мускулистые гребцы, кто-то сказал «отчаливай», кому-то крикнул «прощай», галера набирала ход под дружные вздохи лоснящихся весел, деревянная баба на носу принимала удары волн своими голыми титьками, причем он как-то умудрялся видеть их, хотя стоял на палубе и командовал гребцам… Палуба снова накренилась… Кажется, приступ морской болезни… в глазах потемнело и разошлось — Лева снова сидел в комнате и понимал, что давно уже говорит, а все слушают. Он услышал, как сам произнес слово «литература», но, что было перед этим словом, об этом он не имел никакого представления… «Литература-кура-дура», — подумал он, но язык спасительно произнес какую-то связную фразу, смысла которой он не понял, но в ней было слово «культура».
В комнате стало жарко, он расстегнул пуговицу. Ему показалось странным, что они давно уже и не пьют ничего, а он пьянеет с каждым своим новым словом. «Да нет, я не пьян, — изумленно сказал он себе, — как же я могу быть пьян?..» «Отличие истории от географии…» — подумал он, все еще продолжая говорить, кажется: «…как отличие старой от крашеной…» Он глубоко до боли вдыхал прокуренный, пропахший закуской воздух, напрягал все мышцы — комната фокусировалась на миг, он четко и отдельно видел деда, стоявшего посреди комнаты: он пускал свой махорочный дым, и обе половины его лица словно бы стали равны… — и Рудика, неподвижно и презрительно смотревшего чуть вверх и вбок, и Коптелова, крутившего перед собою стакан и больше внимательно не смотревшего, словно все уже знал до конца… Лева задержал дыхание и, с секунду, сохранял перед глазами эту картину; потом, сам собою, последовал выдох, и все разбежалось снова: и дед, и Рудик, и Коптелов, откуда-то бочка, распятие, цвета и звуки, слова и мысли, — все это снова клубилось перед ним, слегка пританцовывая. И все это время он продолжал говорить.
Наконец галера его проскочила этот узкий, тошнотворный пролив и вырвалась на спокойную, просветленную, открытую гладь — считать паруса и пробоины, менять мертвецов на гребцов… Но лучше бы она не вырывалась на эту гладь!.. К Леве стала возвращаться память, отматываться назад, и все стремительней: вот слово, сказанное минуту назад, вот фраза и вот, внезапно, вся его речь — общей массой, в неразличимости и слитности слов, но в отчетливости ее целого смысла — как удар. Лева даже зажмурился от ослепительного света непоправимости.
Потому что Лева наговорил о том, о чем, уже было по всему ясно, говорить ему категорически не следовало: о трудах деда, о всей их старой школе, о том, как он, Лева, сам, своим умом и собственными силами (скрип зубовный теперь от стыда)… как он, Лева, хочет прибегнуть к их методам, хотя бы отчасти, в собственной работе… Лева вспомнил, как изо всех сил старался польстить деду, ждал поощрительной реплики и даже похлопывания по плечу, намекал ему на необходимость удивления и восхищения перед столь решительными достоинствами внука (немой вой, холодный пот)…
Этот процесс отрезвления шел, все убыстряясь, неким просветлением и помрачением (от непереносимости) одновременно, и Леве становилось холодно, потому что, из мути комнаты, перед ним проявлялось застывшее лицо деда, и дело было не в наконец установившейся отчетливости физического зрения, не в отчетливости черт этого лица, но в отчетливости его целого смысла — и это было опять, как удар и вспышка непоправимости.
Но вот уж чего ему не следовало делать — так это поправляться! Это верно, что от безнадежного ощущения, что здесь он с первого шага все время попадал не в ногу, не в такт и будет НЕ попадать, чем больше будет стараться попасть, что он уже обречен, потому что от него ждут непопадания (дед — ладно! Но что он ИМ-то, ИМ-то сделал?? Чем он перед этими-то двумя виноват! зачем еще эта несправедливость?..), что даже если он чудом угадает и попадет, это будет тем более не в такт! — от этого ощущения Леве хотелось бежать, сжаться, уменьшиться до точки и исчезнуть, как бы уползти куда-нибудь подальше назад по времени, чтобы ничего, вообще ничего никогда не было, всосаться назад чуть ли не в утробу, просвистеть в утробу и раствориться в молочно-прозрачном дрожании… Леве хотелось вылететь с протяжным свистом из этой комнаты, вот, как он есть, вместе со стулом, спиной в окно — и это было бы верно. Не надо было только исправлять ошибки…
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии