Белое сердце - Хавьер Мариас Страница 17
Белое сердце - Хавьер Мариас читать онлайн бесплатно
Не столько для того, чтобы покачиваться в нем. Не столько для того, чтобы покачиваться в нем, сидя в одиночестве, — хотя знаем ли мы, что происходит с человеком, когда он один? Но мой отец никогда не стал бы качаться в кресле. Для него это означало бы сдаться, признать свое поражение в борьбе с тем, чего он всегда старался избегать: со старостью. Ранс, мой отец, старше меня на тридцать пять лет, но он никогда (и сейчас тоже) не был стариком. Всю жизнь он пытается отдалить это состояние, оставить его на потом, или просто делает вид, что старости не существует. И хотя он ничего не может поделать с тем, как меняются его тело и его взгляд (хотя с первым бороться можно), он человек, чьи поступки и дух остаются вечно молодыми, в нем не появилось той мрачности и усталости, какие овладевали моей матерью по мере того, как я рос, глаза его не угасли, как угасли и спрятались за стеклами очков мамины глаза, он казался нечувствительным к ударам судьбы, которыми отмечен путь всякого человека, и всю жизнь пристально следил за своим внешним видом: всегда с утра был одет так, словно ему предстояла официальная встреча, даже если в этот день он не собирался выходить из дома и никого не ждал. От него всегда пахло одеколоном, табаком и мятой, иногда немного алкоголем и кожей, словно он только что вернулся из колоний. Около года назад, когда мы с Луи-сой поженились, это был пожилой человек, высокомерный и улыбчивый, вид у него был моложавый, а поведение — нарочито легкомысленное. Сколько я его помню, пальто он всегда носил, накинув на плечи, не продевая руки в рукава: это был одновременно вызов холоду и стремление соблюсти все те требования, строгое выполнение которых придает мужчине элегантный (или по меньшей мере непринужденный) вид. Год назад его волосы были почти в полной сохранности — седые, густые и всегда безукоризненно расчесанные на косой пробор, очень четкий, как у ребенка. Эта белоснежная голова возвышалась над безупречно отглаженными рубашками и тщательно подобранными к ним яркими галстуками. Все и всегда было в нем приятно: его умеренно страстный характер, его непринужденные манеры, его живой взгляд (как будто все вокруг чрезвычайно его забавляло), его вечные шутки, — он был человек снисходительный и насмешливый. Черты лица его были не совсем правильные, но он всегда считался привлекательным мужчиной, которому льстило внимание женщин, хотя едва ли у него бывали серьезные романы. Те, кто знакомился с ним год назад (а Луиса познакомилась с ним только чуть раньше), были уверены, что он в прошлом — покоритель женских сердец, постаревший, но все еще хорохорящийся, или наоборот, считали его бабником-теоретиком, никогда не опускавшимся до интрижки, человеком, созданным для любовных похождений, но (потому, что хотел сохранить верность, или потому, что не представилось подходящего случая, или просто потому, что смелости не хватило) избегавшим их, откладывавшим их (как и старость) на потом, — возможно, он просто не хотел никого заставить страдать. (Но мы ничего не знаем о своих родителях, а если и начинаем интересоваться их прошлым, то бывает уже слишком поздно.) У него были поразительно живые глаза, умевшие смотреть так пристально и с таким интересом, словно то, на что они были устремлены в этот момент, было необычайно важно и заслуживало внимательного рассмотрения и тщательного изучения, словно каждая деталь была достойна навеки быть запечатленной в памяти, как запечатлевает их кинокамера, только ему недостаточно было механически фиксировать происходящее, ему нужно было вложить в это душу.
Эти глаза льстили тому, на что смотрели. Они были очень светлые, но без капли голубизны, карие глаза, светлые настолько, что при ярком освещении их цвет напоминал цвет белого вина, а в сумерках — цвет уксуса.
Это были прозрачные глаза, глаза хищника, но не кошки (хотя именно у кошек часто бывают глаза того же цвета). Но его взгляд не был неподвижным или нерешительным, как у животных, — его глаза были оживленными и сверкающими, их обрамляли длинные темные ресницы, несколько смягчавшие остроту взгляда, одновременно почтительного и пристального, не упускавшего ничего, что происходило вокруг. Это были глаза знатока живописи, которому достаточно взглянуть на картину один раз, чтобы запомнить все детали и тут же мысленно воспроизвести композицию (если, конечно, он умеет рисовать). У него был очень выразительный рот (единственное, что я от него унаследовал). Губы были мясистые и слишком четко очерченные, — казалось, эти губы предназначались совсем для другого лица, а ему достались случайно, и потому не очень подходили к другим чертам. Это был рот женщины на лице мужчины, как не раз говорили и о моих губах, женственных и ярких, наследстве Бог знает какой прабабушки, тщеславной сеньоры, не пожелавшей, чтобы эти губы исчезли с лица земли вместе с ней, и передавшей их нам, невзирая на наш пол. А еще у него были удивительные брови: густые и вечно приподнятые (то одна, то другая, то обе вместе). Вероятно, он скопировал эту манеру в годы своей юности у плохих актеров начала тридцатых, и впоследствии она сохранилась как маленькая забавная странность, которую не смогло стереть время, стирающее нас самих и наши дела. Отец приподнимал брови, которые сначала были соломенного цвета, а потом поседели, по любому поводу и даже без повода, как будто этот жест был обязательным дополнением к его пристальному взгляду.
Именно так он всегда смотрел на меня, еще в те времена, когда я был малышом, и мне приходилось (если он не сидел и не лежал и сам не склонялся ко мне) задирать голову, разговаривая с ним. Сейчас мы одного роста, но он все еще (по крайней мере, так было до недавнего времени) смотрит на меня с некоторой иронией из-под густых бровей, похожих на раскрытые зонтики, и его сверкающие зрачки — черные пятнышки на золотистых радужных оболочках — темнеют, как два центра одной мишени. Так он смотрел на меня в день нашей свадьбы с Луисой, молодой женой того, кто уже не был ребенком, но кого он знал ребенком и с кем слишком долго обращался как с ребенком, чтобы воспринимать его по-другому, в то время как с Луисой он познакомился, когда она уже была взрослой, более того — невестой. Помню, как во время церемонии он на минуту увел меня от гостей (в маленькую комнатку рядом с залом, арендованным нами в прекрасном старинном казино на улице Алькала, 15) сразу после того, как наши свидетели расписались в книге. Он остановил меня, положив мне на плечо руку (эта рука на плече!), когда все покидали комнату, чтобы вернуться в зал, и подождал, пока мы останемся совсем одни. Тогда он закрыл дверь, сел в кресло, а я привалился к столу, скрестив руки на груди. По случаю свадьбы мы оба были празднично одеты (он даже наряднее, чем я), хотя это была гражданская свадьба — просто регистрация в муниципалитете. Ранс закурил длинную тонкую сигару, из тех, что обычно курил на публике, не затягиваясь. Потом высоко поднял брови, весело улыбнулся и испытующе посмотрел мне в глаза (на этот раз ему пришлось посмотреть снизу вверх). Потом он сказал: «Ну, вот, теперь ты женат. И что дальше?» Он был первым, кто задал этот вопрос (точнее, первым, кто задал его вслух), который мучил меня с самого утра, с того момента, когда началась церемония и даже еще раньше, с предыдущего вечера. Той ночью я спал беспокойно и чутко, думаю, что я все-таки спал, но мне казалось, что я бодрствую, мне снилось, что я не сплю, и на самом деле я много раз просыпался. Где-то в пять утра я подумал, не зажечь ли свет — жалюзи не были опущены, и в мою комнату уже проникали первые лучи (была весна и светало рано), и я угадывал очертания знакомых предметов. «Больше я не буду спать один, разве что иногда, или когда буду в разъездах», — думал я, все еще не зная, зажечь лампу или понаблюдать, как рассвет постепенно будет освещать дома и деревья. «С завтрашнего дня и в течение многих лет я не буду страдать от желания увидеть Луису, потому что первое, что я буду видеть, открывая глаза, будет она; я не буду пытаться угадать, какое у нее будет на этот раз лицо и как она оденется, потому что ее лицо я буду видеть с раннего утра, и, вероятно, буду наблюдать, как она одевается. А может быть, я даже буду советовать ей, как одеться. Начиная с завтрашнего дня не будет больше маленьких тайн, которые почти год так волновали меня, и благодаря которым я жил полной жизнью, возможной только когда пребываешь в состоянии неясного ожидания и неведения. Скоро я буду знать слишком много, узнаю о Луисе больше того, что я хотел бы знать, узнаю то, что мне интересно, и то, что мне неинтересно, уже не нужно будет выбирать — ежедневно принимать решения: позвонить ли? назначить ли свидание? Встретиться ли, отыскивая друг друга в толпе глазами, у входа в кинотеатр или в шумном ресторане? Или, может быть, провести вечер у одного из нас дома? Я буду видеть не результат, а процесс, который мне, возможно, совсем не будет интересен. Я не знаю, захочу ли я смотреть, как она надевает чулки и пристегивает их к поясу, выяснить, сколько времени она проводит в ванной по утрам, накладывает ли крем на ночь и какое у нее настроение, когда, проснувшись, она видит рядом меня. Мне почему-то кажется, что мне не очень понравится, если по вечерам она будет ждать меня в постели уже в ночной рубашке или в пижаме. Думаю, я предпочел бы сам снять с нее ту одежду, что была на ней днем, разрушить тот образ, который видели все в течение дня, а не тот, который она приняла только что, на моих глазах, наедине со мной в нашей спальне, возможно, даже стоя спиной ко мне. Я, скорее всего, предпочел бы избежать этой промежуточной стадии, и, наверное, не хотел бы слишком хорошо узнать, какие недостатки у нее уже есть, и быть вынужденным наблюдать, как с течением месяцев и лет появляются новые, о которых и подозревать не будут наши (теперь уже наши) знакомые. Я уверен, что не хочу говорить о нас «мы»: мы ходили туда-то, мы купили или мы хотим купить пианино, у нас будет ребенок, наша кошка. Вероятно, у нас будут дети, и я не знаю, хочу я этого или нет, хотя, наверное, я бы не возражал. Одно я знаю точно: мне очень хотелось бы увидеть, как она спит, какое лицо бывает у нее — нежное или жесткое, озабоченное или безмятежное, детское или старческое, — когда она отдыхает, когда не думает ни о чем или сама не знает, о чем думает, когда ей не надо принимать решений, когда не нужно подчиняться условностям, как подчиняемся все мы в присутствии свидетелей, даже если в роли свидетеля выступает человек очень близкий — отец, или жена, или муж. Я уже несколько раз видел ее спящей, но этого недостаточно, чтобы научиться узнавать ее, когда она спит, — ведь спящий человек иногда становится непохожим сам на себя. Вот почему завтра я женюсь — ход событий неотвратимо привел меня к этому. Я женюсь, потому что это логично, и потому, что я еще никогда этого не делал — самые важные поступки совершаются потому, что того требует логика, и потому, что хочется попробовать, или — что то же самое — потому, что они неотвратимы.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии