Воспитание - Пьер Гийота Страница 16
Воспитание - Пьер Гийота читать онлайн бесплатно
На картинах, в газетах и рекламе, на киноафишах, американских и итальянских, в школьных учебниках истории, каждую неделю - своя женщина, свой женский образ.
В медицинских рекламных буклетах, присылаемых отцу, пышущие здоровьем женщины слегка обнажают горло. В те времена меня привлекают горло и едва угадывающиеся груди: источник голоса и источник молока. Расстегнутый верх платья с завязкой на опущенном плече, верх блузки, обнаженное левое плечо, тень в ложбинке между грудями и под мышкой «Герцогини Феррарской» Тициана, я так пристально рассматриваю их, что они оживают, хотелось бы вновь обрести свою детскую способность оживлять безжизненное, и, долистывая альбом до флорентийской «Марии Магдалины», я почти ощущаю легкое прикосновение длинной шевелюры к горлу и ложбинке между грудями, к весьма выпуклым грудям и ляжкам, я почти чувствую у себя эти твердеющие соски. Ее фигура в разумном экстазе напоминает мне девочку из нашей деревни, крепкую и здоровую, одетую, с приоткрытыми губами и расширенными ноздрями, перед редкостными предметами роскоши, выставленными в праздничных витринах.
В семь лет я принимаю первое причастие.
Накануне время растягивается из-за перечня ритуалов - через три года символ веры, - и, несмотря на суровую карточную систему я не решаюсь есть то, что может еще остаться в животе до завтра, а ночью не смыкаю глаз: наверное, даже надеюсь, что, проглотив облатку, вступлю в истинную жизнь, что Господь у меня на языке и в моем теле заберет меня с собой туда, где пребывает Сам, где и следует находиться. На следующее утро, пока мы стоим, все в белом, напротив шеренги девочек, меня переполняет такое волнение и такая радость оттого, что я принимаю на язык Господа в виде этого вкусного хлебца, что я боюсь дотрагиваться до него зубами. Но когда, опираясь о балюстраду, я открываю рот и запрокидываю голову под пальцами священника, который встряхивает облатку над потиром, словно желая стряхнуть ее в кровь, Господь делает все, что полагается, Он скользит и тает у меня в горле, и я со слезами стискиваю челюсти лишь после того, как Он спускается на самое дно, откуда никто не сможет Его изъять. Как грустно, что это иммунизированное, успокоенное тело, пронизанное благой решимостью, должно вывести из себя часть дневной пищи, лечь в постель и отдаться неведомому демону, веку, - во сне время не такое, как в жизни, - неведомому количеству времени, потерять его во сне и проснуться уже без Господа.
* * *
Летний день 1946 года, у западного въезда в протестантскую страну, в Риоторе, первом селе Верхней Луары, если ехать из нашего по долине с очень высокими цветущими травами, где течет река и над ней кружится множество рыжевато-голубых зимородков.
Каждую неделю наш отец принимает там больных в глубине гостиницы-кафе-ресторана вдовы Д.; дожидаясь окончания консультаций во внутреннем дворе, на берегу реки Дюньер, мы играем в жмурки и кегли, ходим на ходулях, а затем пробираемся в гараж и под надзором высокой девицы в черном платье в белый горошек залезаем в большой «рено» 1910 года, чтобы потрогать руль, рукоятки, рычаги и затем уснуть на черных кожаных подушках.
В другой раз на площади, в глубине которой гостиница, мать берет меня за руку: возле полукруглой лестницы, ведущей к гостинице ПТТ [98], собирается толпа; на ступеньке ежится невысокая брюнетка в черном, с довольно длинными волосами, в довольно коротком платье, на руках младенец, закутанный в розовые шали: его левое запястье забинтовано.
Накануне вечером, в темном кинозале, вдоль стены которого протекает ручей, а проекционную кабинку окружает водоем, она убивает любовника, ушедшего к другой, ударив его сзади в горло перочинным ножом. Новорожденный от супруга или от любовника?
Толпа волнуется и ропщет при каждом жесте, - брюнетка поднимает голову, встряхивает черными волосами и звонко целует малыша, - при каждом движении губ, при каждом взгляде этой женщины, которую полицейский фургон должен увезти в Пюи-ан-Веле.
Младенец? Забрать его к нам! Нет: материнское молоко, любовь... Как можно отнять новорожденного? Оставить мать одну перед синим фургоном: это съемки фильма? Неужели ее убьют лишь за то, что...
Я тяну мать к мосту и вижу, как все местные реки несут кровь преступления, заражают поля и луга, затягивают в свой омут пресноводных чудищ, неведомых в наших краях.
Я говорю матери, что нужно вернуть ей нож: переиграть эпизод, обратив все к Благу; почему Господь создал нас лишенными этой способности исправлять свои поступки задним числом? Почему это убийство совершается в настоящей жизни, а не в иной? Почему Время необратимо? И почему нельзя перекроить историю к Благу еще в этой жизни?
Я вижу слезы в глазах своей матери: лишь эта убийца, цыганка-полукровка среди множества мужчин - умеет ли она хотя бы читать и писать? - осмелилась совершить то, чем блистают наши трагедии, стихи, романы, картины и оперы, то, что наши актеры столь старательно, с таким удовольствием изображают и что мы обязаны прилежно изучать.
Я очень часто открываю книгу «Свидетели, что не убоялись пожертвовать жизнью...». Когда заходит речь о нацизме, вновь и вновь возникает вопрос, даже в наших детских беседах: как они могли унижать, пытать, скучивать, морить голодом, истреблять - чуть ли не под звуки своей величайшей музыки? Пока что не ставится вопрос об отношении красоты и морали, но прекрасное расценивается, по крайней мере, моей матерью, пожалуй, как высшее доказательство существования человека и его бессмертного величия, доказательство его бессмертия: прекрасное считается не лакомством или удовольствием, а стремлением к благу, возвышением души над телом. Искусство не выражает никакой морали, но лишь уверенность в нашем божественном происхождении. Как можно в один и тот же день, в один и тот же час столь высоко возноситься, слушая и исполняя музыку, и столь подло осквернять человеческое тело, человеческую душу?
Порою, - теперь не проходит и дня, чтобы я не видел поверх наших моральных предписаний нацистские изречения над воротами концлагерей: «ARBEIT MACHT FREI» [99], «JEDEM DAS SEINE» [100], - слушая радио, где Германия вновь получает слово, я спрашиваю у нашей матери, как они еще смеют говорить по-немецки, на языке палачей Европы, языке тех, кто убил ее самого младшего брата - нашего «старшего брата», - и после первых же выступлений политиков о создании Федеративной Боннской республики я со страхом жду момента, когда голос наберет силу. Но в ту эпоху они уже смягчают свои голоса и слова.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии