Музей заброшенных секретов - Оксана Забужко Страница 15
Музей заброшенных секретов - Оксана Забужко читать онлайн бесплатно
«Содержимое женской сумочки, найденной на месте авиакатастрофы» — это, по-моему, абсолютно гениальная работа (художница бормочет нечто маловразумительное), нет, без шуток, действительно классика постмодерна! Кто ее купил?
— Лозаннский Эрмитаж…
— Хорошо лозаннскому Эрмитажу — взял и купил Владиславу Матусевич! — с нажимом, чтобы уж никто не пропустил мимо ушей, восклицает на камеру интервьюерша (с соседнего столика вспархивает несколько вспугнутых ее патетическим возгласом воробьев). — А у нас, бедных, даже своего музея современного искусства в стране нет!.. А работа роскошная, ей-богу роскошная (она мурлыкающе-плотоядно замедляет речь, будто снова смакуя в воображении эту работу во всех подробностях), — теперь только слайдом будем любоваться (опускает голову, зачитывая заранее заготовленный закадровый текст): «Тут воочию представлена готовая драма, сложенная из всех тех отрывочных свидетельств, на которые обычно не обращаешь внимания. По-своему это очень кинематографичная, монтажная работа, где каждая деталь красноречива, ее можно просматривать часами, кадр за кадром, — разбитые очки, квитанции, таможенные декларации, фото мужа и ребенка в записной книжке, пудреница с треснувшим зеркальцем, и эти ужасные кровавые мазки поверху…»
— Да это помада, Дарина! — смеясь, перебивает художница, с явным облегчением от того, что разговор перескочил с комплиментарных рельсов на производственные. — На зеркале — самая настоящая губная помада, ревлоновская, я ее только закрепила лаком!
— Правда?.. Кстати, наконец представился случай спросить у тебя, давно хотела — скажи, тебе не страшно было это делать? Не страшно было выкладывать такой, в буквальном смысле, натюр-морт, мертвую натуру?
Художница пожимает плечами.
— Мне было интересно, — выждав минуту, будто высматривая надежный пятачок опоры на мелководье, находит она наконец подходящее определение. — Еще с девяносто восьмого года, когда, помнишь, под Галифаксом недалеко от Канады упал «Swiss Air»-овский боинг и водолазы неделю вещи из воды вылавливали, чтобы идентифицировать погибших, меня эта мысль не отпускала — вот остается после тебя сумочка, и что она расскажет о тебе чужим людям? А потом однажды у меня самой в сумке случайно помада размазалась по зеркальцу, и тогда я увидела, как это может выглядеть на холсте. Но чтобы страшно… Это уж ты мне скажи, ты же весь цикл у меня в мастерской видела, еще перед Швейцарией, — скажи, смотреть на это — не страшно?
— О том-то и речь, что самое удивительное, — это очень светлая работа! Легкая какая-то по энергетике, как и вообще все твои «Секреты», — и это при том хаосе, который на них изображен! Ты будто приручила, одомашнила смерть, — интервьюерша осекается, немного смутившись тем, куда занес ее поток собственных слов, и тотчас начинает оправдываться: — То есть не в том смысле, как это делают в голливудских страшилках, у тебя вообще никакими страшилками и не пахнет, а, как бы это сказать? Есть композиционная грация, есть тепло, такая необыкновенно живая, прогретая, я бы сказала — южно-украинская насыщенность колорита, и эти нежные орнаментальные вставочки то там, то сям, такие милые и такие домашние — и за всем этим как-то забываешь, что речь ведь о смерти, о гибели… Такое «Содержимое женской сумочки», его не то что в музее — дома можно повесить!
— Ты бы повесила? — Художница внезапно чутко подается вперед, снизу вверх, как кошка, которая собирается запрыгнуть на дерево, с расширенными выжидательным блеском глазами и полуоткрытым ртом, словно готовым подхватывать и глотать каждое услышанное слово. — Честно, повесила бы?
— Ого, еще как — за милую душу! Только, извини, Влада, на какие шишы? Видит око, да зуб неймет. (Брюнетка хихикает уже по-другому — возбужденным, наэлектризованным смешком женщины, оказавшейся в магазине драгоценностей и опьяненной самой возможностью рассматривать и примерять.) Я столько не зарабатываю, чтобы Владиславу Матусевич себе позволить!..
В ее голосе явно звучит нотка гордости — такой узнаваемой для первого поколения имущих в стране, где вслух назвать предмет роскоши, который не можешь себе позволить (шестой «бимер», колье от Тиффани, картину Матусевич…), означает в то же время словно широким жестом очертить немереное число вещей менее эксклюзивных, которые позволить себе, в отличие от большинства своих соотечественников, все-таки можешь, — и вместе с тем наивной, неофитской гордости мирового провинциала, который может произнести «Владислава Матусевич» с той же интонацией, с какой буржуа-искусстволюбы в столицах мира произносят «Пикассо» или «Матисс», — гордости подростка, почувствовавшего себя на равных со взрослыми. Однако художница не клюет на эту интонацию — она сейчас явно находится в каком-то ином «магазине».
— Спасибо, Дарина, — говорит она просто. — Для меня очень важно то, что ты сказала. А картину я тебе подарю, не печалься, — не «Содержимое сумочки», конечно, какую-нибудь другую, но из того же цикла, из «Секретов», придешь и выберешь себе, хорошо?..
Даже под густо наложенным гримом видно, как интервьюерша резко смуглеет, вспыхнув румянцем счастливого смущения — кажется, и за ушами.
— Это не снимать! — со смехом выкрикивает она, развернувшись к камере — всем корпусом, закрыв собой кадр, от порывистого движения разматывается небрежно обвитый вокруг ее голой шеи шелковый шарфик от «Armani», грозя соскользнуть, и она двумя руками удерживает его, прижав ладони к ключицам, — в кадре это выглядит смешно, как жест актрисы-инженю в роли взволнованной провинциальной дурочки, которая, радостно взвизгнув, замерла с ручками на груди. — Вовчик, — голосит она, уже сознательно переигрывая, понимая, что ею любуются, — кому сказала, сейчас же выключи камеру, ах вы черти, вы в своем уме, я же все равно это вырежу, еще не хватало — пускать такое в эфир, да меня же потом в порошок сотрут, скажут, Гощинская за интервью берет натурой!..
Из-за кадра вклиниваются приглушенным слаборазборчивым бормотанием мужские голоса:
— Ага, особенно с политиков наших!..
— А что — мужчинки хоть куда!
— Гы-гы-гы!..
И на этом месте камера действительно — гаснет.
* * *
Ты просто пустая кукла, Дарина Гощинская, говорит она себе, с чувством тяжелого несварения, почти отвращения к собственной, прыгающей на экране персоне, — нажав кнопку «stop» на пульте и положив в темноте голову на стол. Красивая баба, а как же, всё при тебе. «Прыгает, бодрится» [6]… Перед кем ты выеживаешься, будто на медаль зарабатываешь, какого хрена? Девочка-сорокалетка, вечная неизлечимая отличница, торговка фейсом и прочитанными книжками, кукла, кукла, дуреха.
Влада, Владуська, такая маленькая, щупленькая, как подросток, и в то же время такая стойкая, словно со стальной пружинкой внутри, — как-то я застала ее в мастерской за работой, волосы убраны под косынку, перепачканные краской и мелом рваные штаны работницы-каменщицы, и поразилась — куда девалась моя изысканная дама, украшение модных вернисажей и гламурных приемов, больше всего она напоминала мальчишку-подмастерье на стройке, спустившегося со строительных лесов за ведрами с раствором, — в мастерской отчаянно воняло лаком (меня сразу затошнило), и Владка была еще бледнее, чем обычно, с сиреневыми, как от холода, губами, и глотала молоко прямо из пакета, стоявшего на столе, из раскрытого бумажного носика, тяжело, тоже как-то по-пролетарски отдуваясь, на бровях и переносице у нее блестели не смытые пылинки позолоты, и странно было думать, что вот эта никому не видимая, грязная и мозольная, как ремонт в квартире: чернорабочая! — и есть ее настоящая жизнь, — а потом, когда ее не стало и разворошенный киевский гадюшник долго и жадно пережевывал по углам сенсационную новость (не без тайной радости, что привычный порядок вещей восстановлен и украинские художники снова все как один бедные и непризнанные!), думать об этом было уже невыносимо больно — особенно когда зашелестели из уст в уста завистливые подсчеты стоимости ее пышных похорон, «гроб за тысячу долларов!» (услышав это в первый раз, я от души, на неудержимой волне раскаленной ярости, мысленно пожелала гробооценщику, чтобы он и себе на такой заработал, о чем тут же, прикусив язычок, пожалела, вспомнив, что у него ведь, мудилы, рак щитовидки, и та же Влада привозила ему какие-то дефицитные лекарства из Швейцарии — за свой счет, потому что у него не было денег, а она все делала за свой счет, за все в жизни расплачивалась из своего кармана — маленькая, неуязвимая стальная пружинка, а вот, как оказалось, и уязвимая, и не стальная вовсе…), — откуда, на милость Божию, взялась в ней такая не женская, железобетонная — не собьешь — уверенность в выбранном пути? — даже я, привыкшая то и дело крутить во все стороны головкой в ожидании аплодисментов, сникающая, как цветы в вазе с застоявшейся водой, без свежей порции мужского восхищения (во дура!), за годы нашей дружбы незаметно привыкла мысленно отчитываться — прежде всего перед ней, у нее одной старалась заслужить похвалу — тем более надежную, что, в отличие от мужской, никак не связанную с длиной моих ног или высотой бюста, — до того уже дошло, что при первой же житейской неурядице я первым делом хваталась за телефон, чтобы выплакаться Владе в жилетку, — и она ни разу не послала меня на фиг, как я сотню раз того заслуживала… Она казалась такой непотопляемой и неуязвимой, ее карьера устремлялась «всё выше, и выше, и выше», ее бойфренд рванул из своего загадочного бизнеса (до сих пор не знаю толком, чем он занимался, но деньги, видно, были уже из таких источников, которыми наши нувориши не хвастают, упоминая их уклончиво, между прочим…) — прямым ходом в нардепы, и перло ему как на дрожжах, он уже заканчивал, рассказывала Влада, обалденный загородный дом для них троих где-то в Рославичах, в так называемой «подкиевской Швейцарии», среди экологически чистых лугов и озер, Катруся ходила в школу British Council для детей дипломатов, где плата за обучение составляла десять тысяч долларов в год (платила Влада), все у нее было прекрасно, а должно было быть еще лучше, и в этом тоже была столь нужная мне надежность, стена и опора — как бы залог того, что и у меня, по какой-то непостижимой логической связи (мышление «по аналогии», как у первобытных племен!), тоже все обязательно будет прекрасно, не сегодня, так завтра, а на чем же еще, как не на таком близнецовом слипании-взаимоотражении, испокон веков и держится женская дружба (и распадается, как только «аналогии» себя исчерпывают!), — и поэтому, когда в ту же осень, примерно через месяц после нашего интервью, в телефонном разговоре она пожаловалась мне на бессонницу — а она так редко на что-нибудь жаловалась, и всегда в прошедшем времени, когда препятствие уже было преодолено, барьер взят, и из этого можно было разве что извлечь моральный урок для поддержки других: вот и со мной, мол, было, а, видишь, выкарабкалась, — то я просто не уловила, не приняла сигнал тревоги, точнее, пустила его мимо ушей, как технический шум в эфире, очевидно, тупицы вроде меня распознают такие сигналы, когда все уже кончено — когда расходятся с похорон, и только тогда, из всех совокупных охов и ахов и скорбных покачиваний головой, становится понятно, что в последние недели такими сигналами вокруг покойника сыпало как снегом, и куда мы все, спрашивается, смотрели, что нам так отвело глаза?.. «Представляешь, не могу спать, — говорила она по телефону, будто приглашая меня, забавы ради, поудивляться вместе с ней, во втором часу ночи ее неутомимый журчащий голосок раздражал, как подкожный зуд, а мне надо было в шесть вставать к утреннему эфиру, и я уже теряла равновесие, спотыкалась, ползая по дому с трубкой, которая, казалось, до крови натерла придавленное ухо, и в полубессознательном состоянии складывала сумку на завтра, пока она без умолку щебетала: — Какой-то идиотский страх появился — будто, если засну, то умру». «Ты просто переработала, Владуся, — знай долдонила я свое, уже, наверное, шестой раз за час, — ничего не проходит даром, у тебя ведь такой тяжелый год был, плюнь на все, и езжайте отдыхать», — подразумевая под этим, что нардепу тоже, пожалуй, не помешал бы отдых, если он, черт бы его побрал, не в состоянии как следует прибаюкать переутомленную женщину! — все они, зараза, с их юродивым образом жизни и беспробудным плаванием в алкогольном море от стресса к стрессу, превращаются к сорока годам в клинических импотентов!.. — а Влада что-то и дальше неутомимо лепетала о том, что, мол, действительно, я права, она и отдых уже запланировала, об Абу-Даби или Дубаи, и что из них комфортнее, а что дешевле, и что она советует мне, в случае если я тоже соберусь отдохнуть, пока я не взмолилась о пощаде, окончательно капитулировав: Владуха, Матусевичка, да ну тебя к черту, дай мне отдохнуть хотя бы эти четыре часа, которые у меня еще есть в запасе!.. Она засмеялась — быстрым, удивительно мелодичным флейтовым перебором, и этот ее вырвавшийся на прощание смешок, одновременно и смущенный — будто только в этот момент она наконец осознала, что не дает мне спать, — и тревожащий — потому что мне тоже стало неловко, что я так впрямую призналась в желании спать человеку, который страдает бессонницей, словно бросила его одного ночью в незнакомом месте, и выбирайся как знаешь, — этот смешок стоял у меня в ушах, как вода, и даже за ночь не вылился, как это бывает с водой, мокрым теплым пятном на подушку: не переварился за время короткого сна — я проснулась все еще с его серебристым эхом в ушах, и в этом, если б хватило ума на минутку остановиться и прислушаться, тоже можно было усмотреть отчетливый сигнал предупреждения, знак того, что своей, в сердцах так резко бахнутой фразой, вырвавшейся у меня, как топор из ослабевших рук, я нечаянно попала в какую-то невидимую струну в мироздании, натянутую уже так туго, что от нее расходилась кругами дрожащая и стонущая вибрация, и мироздание срезонировало — Владиным флейтовым смешком, хотя запросто могло и чем угодно другим — реакцией натянутой струны на фальшивое прикосновение, стекла, если чиркнуть по нему бритвой, мои «четыре часа в запасе», среди тех, уже расходящихся вокруг Влады на всю катушку, инфразвуковых вибраций, должны были проскрежетать таким же диссонансом, ведь на самом деле у меня в запасе было куда больше часов, чем оставалось у нее — уже сочтенных, уже истекающих, уже на донышке, — о чем ни она, ни я знать тогда не могли. И через три недели после этого она все-таки заснула, именно так, как не велел ей делать ее полуночный страх, — заснула за рулем среди бела дня, на Бориспольской трассе, когда ездила забирать у посредника прибывшие франкфуртским рейсом картины, которых никто больше никогда не видел, посредник уверял, что отдал их и они попрощались там же, в аэропорту, но когда Владин перевернутый «битл», вместе с вдавленным в него, как в смятую жестянку, насаженным с размаха, всей-грудной-клеткой-на-гарпун-руля Владуськиным телом, подняли из кювета и разрезали автогеном, то никаких картин в машине не оказалось, ни в салоне, ни в багажнике, и можно было, конечно, допустить, что машину ограбили уже разбитой, а можно было и множить до бесконечности цепь гораздо худших, и совсем уж безумных подозрений и предположений — среди них единственно вразумительным, основанным на здравом рассудке и помогающим живым оного не лишиться, было предположение, что она заснула за рулем, и машину занесло на мокрой трассе, как раз перед тем шел дождь, — и никто не знает и никогда уже не узнает (как долго жгла меня эта мысль!) — в последний момент, когда «битл» летел в кювет, успела ли Влада проснуться от удара и понять, что происходит (успела ли она ужаснуться? закричала? было ли ей больно? слышала ли хруст собственных костей?..), — или, может, проснулась уже на том свете, тщетно пытаясь с изумлением протереть глаза и постепенно осознавая, что больше нет у нее ни рук, ни глаз? (Так было бы лучше, намного лучше, я не один месяц вынуждала себя поверить, что так оно и было…)
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии