Картезианская соната - Уильям Гэсс Страница 13
Картезианская соната - Уильям Гэсс читать онлайн бесплатно
Нужно помедленнее, подумал мистер Гесс. Он прошелся по полоскам ковра, по коричневому фону, по извилинам цветов и листьев. У нее в узких сосудах тела не хватает крови, чтобы окрасить хоть одну слезу, а моя — как песок в песочных часах: скапливается то в голове — густая и горячая, то в ногах — тяжелая, холодная и усталая, и ждет, чтобы меня перевернули вверх тормашками — иначе ей не стечь обратно. Вот так я все время и переворачиваюсь — туда-сюда, голова-ноги… Элла не единственная, у кого дух — как электрический ток, но я-то, увы, не провод, у меня нет мгновенной емкости. Так зацепись за что-нибудь, Гесс, зацепись! Но у нее теперь пошли припадки, вот как сейчас — вся застыла… Ну зачем она так, зачем? Конечно, можно еще раз побить ее. Это лекарство всегда под рукой. Вместо этого он застонал и попробовал раскрутить шляпу на пальце. Она больна. Она умирает. Во всяком случае, он надеялся на это. Но ей не следовало предсказывать людям судьбу. Ей не следовало, когда он приходит домой, просиживать часами в кухне над разложенными картами и внимать их брехне, не предвещающей Эдгару ничего хорошего. Ей не следовало выходить из дому и съеживаться на верхней ступеньке крыльца или на подъездной дорожке, где он натыкается на нее, гудящую, как заведенный мотор. И не следовало плевать на его потребности — вдруг рванет юбку, а я стою дурак дураком. Если я не сдержусь, без адвокатов не обойтись. Не давай воли кулакам, Гесс, понял? — предостерег он самого себя. Знай меру: молоти, да не части. Когда присяжные узнают, что вы пережили, мистер Гесс, их симпатии будут на вашей стороне, не беспокойтесь. Они засадят вашу избитую жену за решетку и будут шипеть вслед, когда ее станут выводить из зала суда. Вы, конечно, слышали, Гесс, что бывают преступления без жертв? Но ведь бывают и жертвы без преступлений. И вы — одна из них, именно так. Что значит пустяковый удар по сравнению с презрительными улыбками, которые она в вас втыкала, со взглядами, обращенными к небу так естественно и коварно, что они потом по замысловатой кривой камнем обрушивались на вас, на ваш мягкодиванный уют — все воскресенья напролет, пробивая щит воскресной газеты, мозоля вам глаза? Или плаксивые складочки, таящиеся в уголках ее рта, как насчет этого? Взгляды, которые прячутся, как тараканы под плинтусом, и там дожидаются ночи, все эти крошечные грызучие твари, которых она собирает вокруг себя: испуганные коленки и локти, две дряблые складки грудей с робкими сосками, запавшие ноздри, прикрытые глаза? Против этого существуют законы, мистер Гесс, неписаные законы, законы общепринятой морали, законы души и духа, и она это должна знать, Гесс, не так ли? Несомненно, ее упорное молчание есть нарушение закона, молчанием она наносит удары, и ваши действия можно трактовать как самооборону, как частичное оправдание, вы можете убедительно доказать, что были доведены до крайности, выбиты из равновесия, как из крепости, во всех тех случаях, когда она причиняла вам вред, уходя в себя, о да, отчуждение — это злодейство, отказ отвечать — жестокость. Гесс, вас можно оправдать по всем статьям, не беспокойтесь относительно суда; когда присяжные узнают, как вы держались все эти долгие, утомительные, тяжелейшие годы, они отпустят вас под рукоплескания зала, под звон колоколов, причем ваше положение будет еще лучше, если у вас нет малых детей, а ведь их нет, не так ли, Гесс? Это великолепно. Ха-ха, подумал он. Но сейчас, извольте заметить, мистер Гесс, она еще жива. У нее один из этих маленьких нервных припадков, легкое головокружение, она отдыхает, вот и все, она просто неподвижна, просто уставилась в никуда глазами, открытыми широко, как киноэкран, она следит за тем, что происходит на потолке, бог весть за чем, за какой-то мыльной оперой духов, последние новости Божьего промысла, тихое, обычное воскресенье в доме Гессов, тебе это знакомо, в этой бане ты уже парился, ну так сиди и не рыпайся, сам знаешь, что за чем, распорядок дня прежний… О Господи, что же мне делать, Гесс, что же делать? Моча хлестала из него, как из шланга без насадки, а Элла все прислушивалась… прислушивалась… неизменно настороженная и ждущая, вся, можно сказать, в антенном состоянии, словно целая система радаров раннего оповещения. Памфила. Фф-фу. Сделанное — сделано; как начнешь, так и кончишь, конец — делу венец. Так чего еще ждать-то? Дело окончено, закрыто, сдано в архив. Тем не менее… моя жена определяет пути и проходы между недвижных скал и высоких приливов чувства, и обширные планы действия… в общем, она стала прямо как сейсмограф, любое шевеление грязи в отстойниках для нее громче и отчетливее, чем стук-перестук каблуков в танце. Ждать? Удача близка, да кишка тонка. Бежать? Она уверяет, что слышит речи травы на моем газоне, а у той-де отвратный характер и дурные намерения. Что еще ему остается, кроме как стискивать кулаки? Она ловит случайные передачи где угодно — в журчании струйки мочи, в гудении моторов, в назойливом щелкании выключателей. Все, что проникает в дом, из воздуха или из-под земли, проникает и в ее душу… входит без стука: ветер в первую очередь, и шорох листьев, а солнечный свет грохочет Ниагарой; утренний туман, вечерние лучи — все это приветствуется, как святая вода, ибо она чует отзвуки гласа Божьего в щебетании птицы, в плеске дождя, во всех шумах — природных и не очень, — в стрекоте белок, гудении водопроводных труб, звонках, цветении, сумерках. Ей разбирать все это легче, чем мне — читать букварь; святой Франциск и в подметки ей не годится. И для всякого такого пришельца у нее находится теплое слово, только не для мужа: для кротов и червей, роющих ходы в земле, для жуков и пауков, с их норками и ловушками, для муравьев, шмелей, цикад — жизнерадостных ветеранов, умеющих наслаждаться покоем в своих уютных приютах ничуть не хуже, чем члены Американского легиона. Гесс мог пари держать, что растущие корни пользовались бы ее полным сочувствием — за их энергию, за усилия, за жизненную борьбу… они словно пальцы, с трудом втискивающиеся в узкую перчатку. Подобно какому-нибудь чижику, она услышала бы, как ползает полоз и как вьется вьюнок. Правда, была тут закавыка, которой не мог он ни понять, ни сформулировать, потому что при всей способности Эллы к предвидению ему до сих пор приходилось издавать индейский клич, выходя из-за угла дома, и без этого бодрого предупредительного сигнала или бибиканья резинового рожка, который он спер с велика у соседа-грубияна, — ха-ха, о боже, ха-ха-ха, — она вздрогнет, как ужаленная, вспыхнет на секунду от негодования и тут же погаснет, как перегоревшая лампочка. А вообще-то она стоик. Терпеливая, ничего не скажешь. Нырнет в себя — и ждет эрозии, ржавчины, шелушения, расщепления, усадки, растрескивания, никакая медлительность ее из себя не выведет, постепенное накопление, толща, нарастающая, как туман оседает в ложбинах, меленькими, но упорными шажками, шажок за шажком, крупица за крупицей; все эти затрепанные анекдоты из жизни, все одно и то же, одно и то же, ее, говорит, вполне устраивает, хотя на лице, как на циферблате, — никакого удовольствия не увидишь, даже если она его ощущает. И потому муж хоть и догадывался иногда, как настроена жена, но понятия не имел ни об источнике, ни о сути сигнала, тем более что, чуждая классовым предрассудкам и не страдающая, следовательно, снобизмом, она с равным вниманием прислушивалась к скромному шороху гравия и к невоздержанной влаге подвальных стен.
Чем глубже она забиралась, тем богаче становились шумы, оркестр, увлеченно наяривая, не заботился о слаженности, и все эти шумы несли ей информацию, не менее разнообразную, чем ежедневные газеты. На стук капель она сгибалась, как ивовый прут; за случайным постукиванием пальца или скрипом ногтя по скатерти металась дирижерской палочкой… Как ты это выдержишь, часто спрашивал Гесс, если и дальше будет так, как ты говоришь, и возможны вибрации эфира, каких мы и вообразить не можем, особые звуки даже в привычном скрипе сапог или шелесте шелка, или из занавеса, мрачного и тяжелого от пыли, пробьется долгий звон содрогнувшегося гонга? Конечно, кроме меня, никто не владеет таким чудом. А кто я такой? — скучный, земной… Но по-моему, просто удивительно, что ты уловишь тихий стон подушек; если хочешь знать, просто подозрительно, каким теплом тебя омывает каждый вздох выхлопной трубы, парикмахерского кресла, дверных пружин; можно только дивиться, что тебя страстно волнуют — представить только! — тоска разбухающих от сырости досок, неустанные вопли гниющего дерева, тонкие, как нитки, и причудливо перепутанные. Возможно, это садистский компонент твоей личности так ценит поломанные планки и всякие острые штучки — зубцы, винты, гвозди и скобы, вцепившиеся в стенку обеими руками, а также боли веревки, удерживающей картину, вскрики включаемой лампы? И если учесть твою перегруженность, то очень мило с твоей стороны сожалеть о неуклонном увлажнении соли в сырую погоду, и еще, вовсе не нужно быть королевой и жить во дворце, чтобы наслаждаться сладким гранулированным молчанием сахара в сахарнице… Голоса… Они вились вокруг нее плотной тучей, как мошкара. И в морозы, и в снегопад. У него есть шляпа. Встать? Убраться раз и навсегда? Здравствуйте, мадам — и прощайте — и можете удивляться… Уйти совсем? Он может сделать это. Укрыться под шляпой от дождя. Сколько раз уже ему снились полет и свобода? Яичница с ветчиной. Торт с сыром. Шляпа-растяпа. Она услышит южный акцент тающего заварного крема и… заслушается. Он может сделать это. У него есть шляпа. Но когда он сотворял шум специально, чтобы привлечь ее внимание, — топал по полу, по стонущим ступенькам, наливал себе содовой и проглатывал, вертел ручки двери туда-сюда, потрясал кулаками в воздухе, топтал коврик — или, наоборот, приглушал, смазывая визжащие петли маслом, заворачивая мелочь в носок, приклеивая крышки, — а то и просто вывозил какие-то вещи в багажнике, чтобы оставить их на свалке, бросить в озеро или закопать, — никакими такими действиями ее пронять не удавалось: она говорила, что любую материю можно принудить под пыткой сказать что угодно. Слизь, грязь, мразь — как ни назови, у этого нет ни храбрости, ни верности, ни совести. В полицейском государстве мужа Эллы материи полагалось лизать собственную задницу, но сама Элла считала это ошибкой. Она отказывалась наотрез признавать эту роль; вещество само по себе ничего не значит, говорила она, это лишь комки слизи, не стоящие ни изучения, ни поклонения, ни описания. В лучшем случае — удобный носитель, мешок для кота; приблизительно так могла бы тифозная бацилла думать про свою вошь; не более того и только так: она даже не считала материальный мир необходимой средой обитания или даже чем-то вроде пюпитра для нот, пьедестала для статуи, вышки для антенны, — хотя это уже было ближе к ее пониманию. Что же тогда представлял собою ее муж, этот сгусток мужского естества, как не материальную поверхность сложной конфигурации, со своими кеглями, и пивом, и бизнесом? Сборщик налога с живых за то, что живы, платящий лишь тогда, когда смерть одерживает победу. Что он представлял собою в ее глазах, со своим канцелярским карандашом и крепкими зубами, плотью от плоти своей, как не чистейший навоз, особь, доведенную до порога безликости, асафетиду, раздражающую вонью, а не энергией? Для нее он просто глухая, немая материя, с которой невозможно договориться, необработанная, нереализованная, сырая и глупая во всех смыслах, но с шилом в заднице, которое заставляет ее трусить по дорожке жизни, как ремень с петлей, зажатой в кулаке Папы Римского… Бабочки оставляют в воздухе след, похожий на кружева, говорила она. Хм… Сказать-то можно что угодно, ты поди докажи! Она способна отказаться от еды, лишь бы не слышать воплей поедаемых продуктов: ощипываемых, жарящихся, отбиваемых, разрезанных, разжеванных! А что насчет рвоты, спрашивал он, какие в ней содержатся послания? Или там пуканье? Что ты читаешь в чихании или в каплях пота, ха-ха, как тебе нравится обиженное хныканье или испуганный ропот работающих машин? Блик, отброшенный зеркалом? Свернутый кран? Но на все его грубости она только улыбалась своей грустной миротворческой улыбкой и поясняла, терпеливо и неторопливо, что в таких кратких и бессмысленных звуках, как чихание, могут содержаться лишь простейшие идеи, лишенные чувства и всякой тонкости; часто даже в самых отчетливых сигналах смысл остается размытым, никогда нельзя сказать заранее, пора бы тебе уже это понять, Эдгар, да ты знаешь, не можешь не знать, и хотя, скажем, краска порой стекает с кисти весьма задумчиво, представь себе, мне случалось расслышать возмущение и в перестуке молотков или дребезжании жестянок, а радость — в повизгивании напильника. Я в законах каждую букву знаю, взрывался Гесс: 3…, А… и так далее. А я в них различаю благоговейный страх, отвечала она. Побои шли ей на пользу, и Гесс это знал. Уж это он знал точно. Кто забрал его шляпу? Уж никак не она. Шляпа у него. Ей ужас как хотелось быть битой, хотя добиться от нее подчинения было не легче, чем заново завоевать Китай. По сути, какая разница, теряет она сознание от удара или теряется в своих головоломных умственных мультиках, если она способна видеть сны наяву за обедом и впадать в транс, задремав после оного? Не было такого места или времени, где ей хотелось бы находиться в том смысле, в каком Гесс распоряжался своим пространством и временем — на всю катушку, весомо и упорно; у него было ощущение, что для нее не существует четких границ — веса, объема, перемещения; по сути, она пребывала в нигде и в никогда. Его жену могли посетить видения, когда она заутюживала складку на его рабочих брюках, она могла вылететь дымком в трубу и исчезнуть, могла беседовать с призраками, перемывая посуду, когда ее тонкие руки были в мыльной пене, нежной, как нижнее белье, а предвестия и прочие поступления из астрала воспринимались, как кофепитие на кухне, как если бы чья-то дочь (или, менее вероятно, сын), вернувшись с вечеринки, желала поделиться впечатлениями, а вы, родитель, закусив пирогом и сыром, вдруг беретесь за полуночные знаки и символы, шифры и коды, прислушиваясь, немой и обалделый, к жизни, прожитой много лет назад, и она мелькает картинками в окне, как старая забытая пластинка — снова звучит та же мелодия, ха-ха-ха, — и ваша дочь (или, менее вероятно, сын) неуклюже пританцовывает, словно это новый шлягер, а не перепев надоевшего мотивчика, который привычно наяривают старуха с косой и ее джаз-банд. Ха, подумал мистер Гесс. Ха-ха. Черт-те что из чемодана, чепуха с чердака — вот что такое ее видения. Голоса слышал и он, Гесс, прозванный приятелями Гессенцем, ха-ха-ха, голоса обращались к нему из прошлого, как к ней — из стен, потому что (и это святая истина) время, ушедшее назад, забегает вперед, помечая каждый кустик, как собака на прогулке, и будь я проклят, если прежние дни повлияли на нее, она ничуть не изменилась, несмотря на всю блажь. Гесс знал из собственной (совместной с Эллой) горестной истории, что когда сталкиваются «вчера» и «сегодня», получается то, что называют «завтра». Видения, говорила она. Голоса. Фу! У него есть причины. У него есть основания. Но его глаза не отрываются от ковра, его взгляд цепляется за переплет стеблей и листьев, теряется в мелких завитках. И смотреть нечего. Даже если бы комната изменилась, он точно так же чувствовал бы вес реальности на плечах. У меня есть причины, основательные причины делать то, что я делаю. Господи, у меня есть основания, столь же конкретные, как этот пол, как слой бетона под ворсом ковра, а под ним — земля, и в ней трубы, по которым мы спускаем свое дерьмо. Послушай, Отче, у меня есть причины. Я делаю то, что должен, всегда по какой-нибудь причине, основательной причине, и только тогда, когда нужно, когда есть причина и повод. У меня есть основания. Вот почему я жду — жду, пока не понадобится, не понадобится делать — то, что я должен… сделать. Я жду, а годы копятся, и причина за причиной сыплются, как снег, и теперь у меня их слишком много, а основания так разрослись, словно парк вокруг лужи, а между тем это подозрительно, если их слишком много, подозрительно потому, что если их слишком много, то скорее всего их нет совсем, но я же имею… Господи, Отче наш, у меня их много, много, — и все-таки… не настолько много, как раз в меру, хотя у меня могут спросить: что это за причины, которые никогда не приводят к следствиям? Что это за масса, которая никогда не приходит в движение? Но у меня их много, много, много, и кто станет порицать меня, если я проскочу сейчас мимо жалоб, как под «кирпич», не замеченный на повороте? Видения. Ни больше ни меньше. Тьфу! Бред собачий! Видения чего, скажите на милость? Никогда она не видит богов или богинь, каких-нибудь ангелов или купидонов, обнаженную красоту, голую правду, ни лучика света вроде звездного семени, льющегося в окно, у которого она сидит, ни одной парки либо фурии, ни вампира-нетопыря, с плоским мохнатым лицом, как у Белы Лугоши… это некто и нечто, все сплошь без имен… хоть бы там какой завалящий демон затесался, безработный или свободный от вахты, которому делать нечего, кроме как визиты ей наносить… Нетушки. Пу-у-у-у-стоты, парень. Пу-у-сто-о. Стены придвигались, наливаясь кровью, как индюк, а потолок провисал над головой, словно набухшая дождем туча. Наверно, очень утомительно так долго сохранять неподвижность, подумал он, ведь она еще жива, тогда это будет покой, неподвижность, молчание — в смысле когда умрет. А тут сплошное напряжение, грохот, нарастающий вой, который заполняет все пространство вокруг. Отец небесный, с нею все в порядке. То есть она больна, и душа ее — как галька на мысу Код, но с нею все в порядке. Никакого пульса, как ни щупай. Грудная клетка неподвижная и холодная, как плита, в которой неделю не топили. Выходит, больна. Все нормальненько. С нею все в порядке. Голоса, сказала она. Послания. Ладно, пусть послания. И где же они, а? На что они годны? Сопли и вопли из «Сиротки Энни», хныканье о потерянной собачке, рев в три ручья из-за того, что мальчики ушли на войну, тревога за мужчин — невоспитанных бесчувственных мужей вроде меня, грубиянов-братьев, неверных ухажеров, ненадежных компаньонов, изолгавшихся любовников, — сплошной скулеж и стоны. Ни малейшего намека на сладкий грохот кеглей, волнующий полет почтового голубя, утешительное погружение зубов в булочку, ни листочка с древа познания, ни шепота из страны морали, даже никаких полезных советов по домоводству — просто спиритический телеграф, потому что только болезни требуют посланий различной длины и сложности — ежеминутные показания приборов, ежечасные бюллетени, ежедневные итоги, еженедельные сводки — а всякая болезнь каким-то образом является триумфом духа, особенно гайморит и мигрени, вроде статических помех на радио, головные боли, от которых голова так электризуется, что волосы становятся дыбом, и все это вконец доставало мистера Гесса, он обхватывал голову руками и стонал, почти скулил, а его супружница между тем чувствовала тошноту, или головокружение, или падала в обморок, мягко опускаясь на пол, как платье, бывает, соскальзывает с вешалки. Еще следовало добавить выделения, менструальные боли, бели — сплошной туман из звуков. Мистер Гесс терпеть не мог думать о других людях и не умел — не решался — расспрашивать; тем не менее накопил достаточно информации, чтобы понять: эфирный мир, столь любимый его женою, — всего лишь отвратительно склизкое тело, сплошные ужимки и прыжки, вроде как сопение и пыхтение запыхавшегося и сопящего человека. Книги, с которыми он консультировался, сходились по сути вопроса, но почти всегда разнились в деталях. Одни говорили о школе танцев, о вибрации паров или колебаниях скальной породы; другие сравнивали с полосами на ткани, с уходящими вперед часами, с облаками в комнатах, с озоном от удара молнии, встречались ахи, охи, вздохи и даже яблоки, отдыхающие от своих сердцевинок. И получалось, что самые молчаливые вещи в природе — самые звучные, они пребывали в равновесии и неподвижности, как бильярдные шары перед ударом, равные между собой и одинаковые настолько, что невозможно отгадать, откуда прилетит послание и по какому наклону покатится. Царапанье, трение, потертость: именно эти изъяны, это нездоровье, это нарушение распорядка дня вызывало возмущения — например, несварение желудка, артрит, эпилепсию, язву, и Гесс иногда чувствовал, что если мир вдруг замолчит, то и жена умолкнет. Увлеченный надеждой, он перестал заводить часы, хотя жена утверждала, что они по-прежнему отмеряют время, и это была еще одна причина, заставлявшая его ставить на краны двойные прокладки, заливать смазкой дверные петли, точить карандаши в ладони и выносить веши из дому только тщательно завернутыми. Он давным-давно бросил курить — Элла жаловалась, что каждая затяжка напускает туману в доме, а каждое колечко дыма воет, как туманная сирена. Теперь он уходил в гараж и там скрежетал зубами. Элла, спрашивал он, со всеми твоими заморочками насчет духа, откуда в тебе тогда столько физиологии, а? И кишки у тебя, и голова болит, и почему ты так упорно прислушиваешься ко всему земному? И почему вы все так уродливы? Да-да, то плосколицые и жирные, то тонкогубые и тощие, желтые или серые как порох, с волосами то скудными, то сальными, почему вас много таких, ваши зубы расшатаны и готовы просыпаться изо рта, как бобы, вы не элегантны, не дородны, не деликатны, не скромны, да-да, мадам, зато покрыты бородавками и жировиками, пятнами от больной печенки, у вас взбухшие вены, а то и красные глаза альбиноса, аллергия ко всему на свете, нервозные и тошнотворные, с грудями плоскими и сморщенными, как спущенные шарики, или расплывшимися и обвисшими, как вымя, почему? Вас пьянит чужое отвращение, ведь так? И всякая боль для вас — благословение, долгожданная награда, вроде значка бойскаута-отличника. Гордые и заносчивые, как сама Красота, избалованные, словно царица Савская, да только вот диво, если вы такие женственные, почему вас начисто не тянет трахаться? Сочности в вас не больше, чем в выкипевшей овсянке, даже у самых дородных, вроде мадам Бетц, не пузо, а корзинка для мусора, в самую июльскую жару, когда у всякой твари кожа скользкая от пота, вы под потом остаетесь сухими, ваши щели сомкнуты и схоронены в таких же потно-сухих интимных зарослях, словно ракушки в иле! И у вас хватает наглости презирать меня за то, что я рад хлебнуть пива в кегельбане или поиграть кулаками! Из-за этого Элла единственный раз в жизни осмелилась даже замахнуться на мужа, ну и что ему оставалось делать, как не врезать ей разок хорошенько, но, Господи, ведь с нею действительно бесполезно говорить, в нее не вобьешь никакого вразумления, потому что она не желает слушать. Она слышит, как движутся мышцы в моих челюстях, она способна расслышать, как седеют мои волосы, микрон за микроном; она затыкает уши, когда у меня бурчит в животе; когда я краснею, она утирает пот со лба; часто я слышу от нее эту песню: она-де чует все это, голоса всех частей тела, потаенных и открытых для общего обозрения. Но не желает уделять внимание ни мне, ни любому другому официально признанному голосу. Господи, серьезно сказал мистер Гесс, у меня есть основания считать, что она совершила прелюбодеяние с канализационной трубой! Как она замахнулась на меня кулаком в тот единственный раз, и выпалила что-то высокопарное и заковыристое, как в довоенном театре! Весьма любопытно, ты только представь себе, как она собирала себя, так сказать, по частям, хватаясь за разные плоскости одежды: воротник, карман, рукав — все двигалось врозь, расползалось, словно муравьи, но потом сцеплялось, мягкое и одновременно жесткое — мама родная, так росло бы пугало огородное, если бы оно могло расти, а рот ее раскрывается так, что пончик или тост в уголке спрячется, и мышцы на шее напрягаются, и вены синеют, набухая, и крик накапливается на кончике языка, и наконец срывается — толчками, рывками, как если бы она поднималась с пола: «Яааа — хочууу (это упор, на котором звук загибается, как носки лыж) — быыыыыыыыыыыыыть (так в кино воют монстры, когда им суют под нос крест) сво-о-бооод-ноооооой!!!» Ха-ха-ха! «Я хочу быть свободной»! Не от меня, машинально ответил он, не-от-ме-ня, сказал он с серьезностью столь глубокой, что никакого лота не хватило бы измерить эту глубину; не от МЕНЯ, выкрикнул он и одарил ее новой оплеухой, покрепче первой. Какого еще черта тебе нужны карты, если ты и так все слышишь? Гороскопы, магические числа, счет слогов, обрывание лепестков или прыг-скоки к этой мастерице по кофейной гуще, мадам Бетц… Строишь из себя цыганку, а выходит цыганщина, и все это только затем, чтобы доказать конкурентке, что ты — более искусная ведьма? Разве она не обозвала тебя завистливой бабой, что я имел счастье слышать собственными ушами? И не мне ли пришлось ее осаживать? Вы отлично справляетесь, вы, мистические дамочки, претендуя на знание материй столь деликатных, что их самих и не видно, зато сквозь них все видно, как через нынешние трусики. Ну так вот что я тебе скажу: всего этого не существует! А что существует? Тоже скажу: например, существую я. Я СУЩЕСТВУЮ. А она, лежа на полу, улыбнулась, и улыбка ее была сладкой и тягучей, как сироп, и полна такой жалости к нему, что хотелось ее убить. И он таки пнул ее основательно ногою; ощущение было такое, словно нога угодила в груду белья. Мысль о том, что его супружница издевается над чем-то таким, что считает своим он, Гесс, прозванный партнерами по кеглям Дыроколом, бесила его… унижала… он не мог смириться с нею. Нет, Господи, если честно, наш брак не был удачным. Мы просто жили вместе, близко, но каждый сам по себе, как два растения на одной грядке, отбирая друг у друга почву, воду, воздух и прочее, до чего могли дотянуться, ну конечно, изредка встречаясь, как листья в куче, скажем, за завтраком или в постели — ха-ха-ха, — но не прикасаясь, если не считать моментов, когда я ее отделываю, но и это случается редко, она за этим следит, наверно, заранее отгадывает, в какие дни я распалюсь, да, милые мои, это верно, как дважды два, — у нее выскакивают синяки, желто-зеленые, как недозрелый банан, за день до того, как я ее вздую. Коврик свернулся. Это умысел или угроза? А может, обещание? Замыслы уходили за пределы его поля зрения. Не хватает инструмента, какого-нибудь телепатического иллюминатора. Ниче…го я не знаю. Посвист птицы вспорол тишину, оставляя пенистый след, как за кормой моторной лодки. Мистер Гесс вспомнил, какие лодки видел в выставочном зале — они крутились на подставке, поблескивая своими бортами, как девицы на сцене, на которых он глазел с тем же восхищением, слишком красиво раскрашенные для этого мира нефти и древесины, и обещали такое приволье — куда там самолету. Ладно. Хорошо. Кто отбирает у него шляпу? Мистер Гесс подумал, что сперва нужно будет извиниться за то, что проявил такое неверие — нет, просто ленился и редко ходил в Дом Божий — но это ведь не вина, я же не из-за себя, из-за жены, скажет он, из-за Эллы, она была в ужасной опасности, я чувствовал, скажет он, что она вступает в опасный сговор, ну да, с Дьяволом. Она чертова ведьма, вот кто она такая… ведьма. Господи, она порой говорила, что ее настоящее имя — Памфила, и я нашел в библиотеке, мне помогли найти: так звали ведьму, ну надо же? И называла это имя Элла с улыбочкой — честно, с улыбочкой. А однажды он подслушал, как она распевала в ванной — своим тоненьким-претоненьким, вовсе не певческим голоском: «Заклинаю и призываю вас», а дальше что-то о святых ангелах, хотя ей такие никогда не попадались, — вот притворщица, вот лгунья! — «…именем Кадос, Кадос, Кадос», вспомнилось ему, тогда это слышалось как «каданс», какое-то ученое слово или кусок слова, потом птичьи вскрики: «Эшерайя, Эшерайя, Хатим, Айя, сильные держатели мира» — что-то в этом духе, и он застыл, как пригвожденный, от пронзительности ее голоса, — «Кантин, Хаим, Яник, Ойе, Кальбот, Шаббад, Берисай, Альнаим», — к воплям присоединилось хлопанье в ладоши, «именем Адонаи, создавшего рыб, и тварей ползучих, обитателей вод, и птиц, над ликом земли парящих, и именем ангелов, служителей шестого сонма». Уж лучше бы она мастурбировала, господи! Когда я вломился в ванную, она выпевала, на меня — ноль внимания: «ангел святой и великий князь». Она сказала, что пробует заклинание, предназначенное для четверга, которое выудила у мадам Бетц, потому что оно забавное… Забавное! Милостивый боже! «Во имя всех упомянутых, заклинаю тебя, Захиэль, великий ангел, верховный повелитель Четвергов, дабы трудился ты для меня». Господи, ты только послушай! Четверг! И он обрушил на нее кулак — дескать, отбой. Ведьма. Вурдалачка. Нет, на метлу верхом она никогда не садилась, нет, сэр, нет-нет, да чтоб она по доброй воле палку между бедер сунула… Она летала мысленно, на ветрах раскатывала; и он расскажет Отцу небесному, как это было, и что Элла, дойдя в духовном развитии до такой уже утонченности, на самом деле, вот как в церкви излагают, никакой духовности не имела; наоборот, из всех известных ему баб она единственная носила галоши, такие, Господи, знаешь, на кнопках и до самого верха ботинок, и он, Гесс, страховой агент, знающий про инвестиции не понаслышке, пусть скромно, худо-бедно, но имеющий с ними дело, — деньги, Господи, это мое ремесло, — он знал, что жена вложила солидный капитал во все те жизни, которые собиралась вести за гробом, и копила… накапливала… Кто забрал его шляпу? А никто не забирал его шляпы. Вот она, шляпа, у него в руках. И фетр, и перышки. Можно пойти поразвлечься — теперь он имеет полное право. Кто исчезнет из дома: мадама или он? Вот ярлычок и подкладка — шелковая, между прочим. Над вешалкой был плакатик, напоминающий, чтобы он следил за своим пальто, и Гесс таки следил, кипя от злости. Иногда по праздничным дням, когда они ходили куда-нибудь, он мог заморить червячка и почувствовать, что наелся чем-то получше, чем пирожком из грязи. Ну нет, теперь он будет есть пышные пироги и королевский сыр. И сядет на пароход, и уплывет к далеким городам, увидит достопримечательности, исполненные ярчайшими красками, и осмелится ответить благодарной улыбкой на простодушную назойливость добрых и неграмотных туземцев. Ну так пошли подышим воздухом, а? Молодые листочки, свежий ветерок. Сгоняем пару раундов кэтча — кто кого. Не теряй бдительности. Элла могла бы внедриться в крючок, на который он вешает шляпу. Ее нос торчал бы над тульей. Подышим воздухом? Не свист и вой ветра, а легкое веяние, почти неощутимое касание восходящего воздушного потока. Ибо если Элла возьмет верх, а я пролечу, если уйду я, кто меня заменит? Настоящее уже ушло, хотя, казалось бы, он мог его взять в кулак и взвесить, оно регистрировалось, может, даже лучше, чем прежде, ведь теперь часам не нужно постоянно тикать и вертеть стрелками или напрягать циферблат, чтобы светиться в темноте. Иди. Хотя кэтч придется отложить на потом. Ладно. Значит, дело обстоит так. Он, муж, в последнее время беспокоился за жену, потому что с нею не все было в порядке, а сей секунд она лежит, застывшая не хуже трупа, с открытыми и незрячими глазами, и он вдруг заметил (то есть за пару минут до того, как начал произносить эту речь), что дыхание ее, и без того, ох, совсем слабое, то и дело прерывается, нарушая процесс чтения с потолка, — зловещий признак неполадок в приеме, из-за которых ее молчание укорачивается и становится другим молчанием, как радуга из кусочков, а паузы между кусочками — сплошная одышка и заикание, как у этой ее птички, когда та злится, а он надеется, что она вот-вот сбросит бренную оболочку и отправится Восвояси, или как там это называют. Жить. Уме…реть. Сердце его протестовало, он не мог собраться с духом и решиться. Универсальная Страховая Компания Северной Америки (УСКСА) предлагает вниманию мистера Эдгара Гесса настоящее Электронно Подготовленное Персональное Предложение с целью… В синей папочке — ни сертификата, ни диплома, ни золотой печати с ленточкой, свисающей, как собачий язык, только обещание защиты: должность агента по земельным участкам, отдел «Экономь и живи». Реальность вломилась к нему, как грабитель, и украла его мечту прежде, чем он успел нацарапать свою подпись. Впору было издать вопль «Лови! Хватай!» и заплакать. На его век работы хватит. Его рабочий стол завален электронно подготовленными предложениями. В ежедневнике черно от записей. Его галстук задубел, пальто высохло. Эй вы там, стойте, хватит! Довольно с меня и жены, и жизни. Ха-ха. Гесса теперь волновало только одно — кто забрал его шляпу. Коврик приподнялся и лег ему на колени. Может, ты мог бы сбрызнуть ее чем-нибудь, Господи, водой там или елеем, набить из нее чучело, выбить дьявольский дух и отправить на небеса на бумажном самолетике. Сложи ее конвертиком. Они были голубые, с красной полоской, из мягкой муаровой бумаги с названием фирмы, тайна переписки гарантирована. Последний бизнес был его бизнесом, УСКСА уделяет этому огромное внимание, всегда говорил он, и клиенты покорно кивали, и протягивали руку, и трясли ее, как кубики льда в шейкере. А теперь ей пора… вот прямо сейчас она могла бы… могла бы уйти Отсюда, исчезнуть, как щетина под бритвой. Гесс задумался, а могло ли у них получиться иначе, была ли формула их жизни заранее задана однозначно, и не дано им было наконец притереться друг к другу и выплыть из омута взаимного озлобления — притираются же зазубренные ножки цикад, и слышится беспечное стрекотание… Или с самого начала они были нерастворимыми компонентами: кошка с собакой, два сапога не пара, чет и нечет и прочее в том же духе, — полная и совершенная халтура. Если она — масло, тогда он — вода, и если она спокойно окутывалась плащом радужного сияния, то он съезжал помаленьку во тьму, в глубины собственной души, куда уже не доходит свет, куда не заплывают даже глубоководные рыбы, падал камнем на каменистое дно, а может, и глубже, в бездонную глубь, в пропасть… нет, он не думает так; он думает, что они могли бы справиться, если б хоть раз посоветовались с кем-то и правда все могло бы быть иначе… да, несомненно… Лишь бы кто-нибудь авторитетный, уважаемый сказал ей, что пора раскинуть ноги углом и малость порезвиться, порастрясти ему яйца, спуститься из кучевых облаков наземь и пошалить, ведь многие женщины любят ходить на стадион, сидят на трибунах и болеют за свои команды, балуются пивком, а то и кеглями, и — аж не верится! — отвечают на щипки или даже шлепки — так что извольте платить по счету, миссус Гесс (варианты: мадама Гесс, тетка Гессиха), становитесь в строй, не тужьтесь, претендуя на исключительность, не выпендривайтесь, что, дескать, видите верблюдов в облаках или скрытый смысл в цифрах. Все ваши цифры и шифры — нули, ноль градусов, аб-со-лют-ный ноль, знаете — такой холодный, пустые кружочки. В свое время знавал я таких, которые искали ключ к будущему в газетных кроссвордах, во всяких таких играх (и учтите, что «х» в «хамелеон» — это просто крестик, который все зачеркивает!) — и что у них выходило, ну? Прыгали вверх-вниз, по вертикали, по горизонтали, а то мотались по диагоналям, как в супермаркете за минуту до закрытия или в рождественской суете от магазина к магазину. Но черные клетки преграждали им путь, облепляли со всех сторон, как жирные пятна обеденную салфетку — эх, Элла, Элла, — их оттесняли в проулки, откуда всегда трудно выбраться, и там они застревали, как коты в тупике, ослепленные фонариком полисмена — Элла, Элла, супружница, мадам, — или просто загибались, как буква «г», буква из слов «гроб» или «могила», так что успокойтесь, мэм, живите тихо, как морковка, отрекитесь, смиритесь — мы знаем, что вас тянет к знанию лишь любопытство, но чего бояться, завтра настанет в любом случае… И Гесс почувствовал, что мог бы радоваться жизни, уверенность эта росла, как мозоль, — мог бы радоваться, растянувшись в шезлонге на террасе, с журналом на коленях, слушая, как жарится что-то в кухне, как мурлычет кот; что он, собственно, просил? Чего хотел? Не звезду ж с неба! Разве это много? Неужели слишком много?.. Может, стоило подсунуть ей какую-нибудь книжку о супружестве, с картинками и графиками, с анатомией и стрелочками, хотя ее никогда не интересовали слова, неподвижно расставленные на странице, для нее это ряды чучел со стеклянными глазами-пуговками, охотничьи трофеи по стенам. А он хотел покоя, а покой — это тишина, а тишина — это молчание мира, обыкновенного, как луковица. Жуешь, например, черствый рогалик, думал он, работаешь зубами — приятное дело, и больше ничего не требуется. Тут ни к чему последние известия, не становишься — как говорила Элла — перечнем своих грез наяву. Да. Он чувствовал, что мог бы радоваться жизни. Однако Элла… Она никогда не шутила, не видела смешных сторон жизни. Когда в последний раз они смеялись вместе? Нет, она всегда… ну, не угрюма, но серьезна, напряжена, встревожена, настроена на такую высокую ноту, для которой еще не придумали линейку. Капризная. Холо…дная. Снисходительная. Она одарила его своим длинным носом. Ни волоска, ни ветерка — из своего нижнего уголка. Ха-ха. Ха. Изменчивая. Придирчивая. Упрямая. Ну прямо!.. И тощая. Под ковриком слегка шевелился башмак. Его или чей-то? А где шляпа? Стань на доску, нагони на мамашу жирку. Пять, шесть, у тебя яйца есть? Зачем ему вспомнилось это? Чаще всего она выказывала неохоту. Это он постоянно помнит. И потом, вечно хворала. Если болеет тощая женщина, это особенно… тьфу! Что у нее может быть? Дистрофия? Рак? Опущение почки или еще чего? Холодная. Вы только представьте: уммммммм. Что он мог поделать? Жить. Умереть. Да не знаю я. Голова крепка, да кишка тонка. Я все крутился ради семьи. Чужая. Холодная. Жестокосердная, но притом сентиментальная. В общем, все нормально. Холодная. А я-то всего-навсего хотел… Чего я когда-то хотел? Звезду с неба? И все же я хотел бы, сказал мистер Гесс, чего-то… И все же, Элла, ну зачем тебе это, за…
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии