Это мое - Евгений Ухналев Страница 30
Это мое - Евгений Ухналев читать онлайн бесплатно
Но не было никакого предубеждения, никто никого не тыкал. Так, был громадный процент тех, кто попал в лагерь, побывав в немецком плену, — их автоматически называли власовцами, никто не разбирался в тонкостях. Но все понимали, что вокруг просто люди, попавшие в жернова немецких и наших лагерей.
Был, например, мужик откуда-то из Средней Азии, не помню, как его звали. Про него я знал, что он был летчиком, асом, очень много немцев сбил. А потом сам был подбит. Попал в плен к немцам и, опасаясь расстрела, назвался другим, каким-то солдатом. Интересно, что, когда немцы, гестапо, пытали пленных, им нужна была правда, истина, а наши, когда пытали и били, преследовали совершенно другую цель — чтобы человек подписал. Ну да ладно. Короче говоря, немцы его слушали, слушали, а потом говорят: «Ладно, парень, бросай это дело, мы же все знаем». И достают вырезки из газет с его портретами — о том, что он едва ли не Герой Советского Союза. Они не просто допрашивали невиновного — они все знали, просто хотели добиться истины.
Или, например, был человек, фамилию которого я не помню — кажется, Абрамов. Чудесный человек. А фамилию я забыл, потому что мы ее никогда не употребляли, мы все называли его Милочка. И все, кто остался жив, помнят его именно как Милочку. Это был человечек карикатурной внешности — маленький, плешивый, с типично еврейским носом. Очень остроумный, добрейшая душа, милейший, и Милочкой его звали заслуженно. Помню один связанный с ним случай. Мы стояли на вахте, и кто-то спросил Милочку, куда он поедет, если его вдруг освободят. И он сразу, не задумываясь, ответил: «Или Хуйнарыльск, или Сукапозорск». Замечу, что у нас в лагере мата было не очень много — так, кто-то ругнется порой. Но были два характерных выражения — «хуй на рыло» и «сука позорная». Отсюда и ответ Милочки.
Что касается проектной конторы, то помню, например, двух друзей, сметчиков, которые все время были вместе, — один был Гельгафт, а фамилии второго я не помню, мы его звали Тигра, чудесные мужики. Тигра сам про себя рассказывал, как на какой-то пересылке во время осмотра стоит он голый, никто на него внимания не обращает. А одна баба из надзирательниц — там всегда было очень много бабья — взглянула на него — худенький, маленький — и сказала: «Господи, ну и тигра…» Так и прицепилось.
Или еще был сантехник Иван Степанович, не помню его фамилии, но мы все звали его Клизмой — не знаю почему, других сантехников так не звали. Клизма был очень странным человеком, совершенно беззащитным. Когда я узнал о том, что меня освобождают, я раздал окружающим какие-то свои вещи, в основном книги, которые мне прислали с воли. Ему я отдал два тома «Всемирной истории» по его просьбе.
Моим непосредственным начальником в проектной конторе был Михаил Иванович Сироткин. Уже потом, после освобождения, ходили слухи, что он в Москве записывал какие-то свои воспоминания. Но я их не читал и ничего про них не знаю. И еще одного человека из проектной конторы я хочу вспомнить — Бруно Майснер, из поволжских немцев. Он был очень нервозным, все время подносил ладонь к лицу и дышал в нее. Говорят, он тоже писал какие-то воспоминания, встречался с людьми. Некоторые говорили: «Дурак этот Бруно, записывает что-то. Кому это нужно?» Но и его воспоминаний я тоже не встречал, ни в самиздате, нигде. Вообще удивительно, что в самиздате почти не было воспоминаний — Солженицын, Шаламов, Гинзбург и, кажется, все. Как будто целая эпоха вылетела. А с другой стороны, кому они нужны? История — предмет, который никогда никого ничему не учит.
Сложно вспомнить всех — в нашей проектной конторе было человек пятьдесят. Всплывают в памяти какие-то люди. Виктор Михайлович, опять без фамилии, — уже потом, после освобождения, до меня дошли слухи, что он покончил с собой в Москве.
Борька, Боб Узбекский — не знаю, почему его прозвали Узбекским, он был совершенно русским парнем. В то время он казался очень интересным, как и большинство окружающих, — возможно, в силу моей молодости. А потом, на воле, этот интерес пропал. Помню, мы жили на Витебском проспекте, как-то созвонились с Бобом, договорились о встрече. Посидели вечером, разговаривали о какой-то чепухе. Меня освободили раньше многих, остальные досидели до 1956-го, до того момента, как по всем шандарахнула речь Хрущева. Борька, Ваня Щербина и другие поступили в филиал Горного института…
Интересно, что после моего возвращения у меня абсолютно сменился круг общения. То есть не осталось никого, кто был до лагерей. Только об одном человеке я случайно узнал — о Сашке Кемнице. Я уже работал в Эрмитаже, бывал у подрядчиков и однажды увидел на стене Доску почета, где висела фотография Сашки. Я его сразу узнал — у него было очень запоминающееся лицо. Я смотрю — он, а имя при этом совершенно другое. И в общем, мы так с ним и не встретились.
Удивительно, но я не держу зла на человека, который написал донос. Просто слишком ничтожно все, что было связано с той системой. И он слишком ничтожен, чтобы держать его в памяти. С таким же успехом можно было бы думать о следователях, о судьях. Тот человек, который кинул мне в камеру курево, — вот о нем хочется помнить, пускай о нем останется память.
Когда мы вышли оттуда, и я в том числе, мы стали другими. Мы были лучше там, когда сидели. Не из-за того, что там «страдание», — чушь это все собачья, не особо мы там и страдали. Но там мы были личностями, каждый из нас. А потом мы вышли, и, наверное, произошла адаптация под тех, кто был здесь, кто не сидел, подстройка — я такой же, как вы. Стерлось то, что было у каждого, стерлась индивидуальность. Мимикрия — страшная черта, жуткая. Но никуда от нее не деться.
Мама была очень наивным, очень доверчивым человеком. Верноподданным, как и миллионы остальных. К тому же она работала в «Интуристе», а ее сын сидел в лагере — это важное обстоятельство. Когда они с бабушкой вернулись с вокзала, где встречали меня, я уже был дома, мылся в ванной. Хотя ванной тогда еще не было, был просто кран с холодной водой. Мама зашла в ванную, и одними из первых ее слов были: «Ну, я надеюсь, ты теперь стал другим человеком, ты осознал свои ошибки…» Мне было очень нелегко уверить ее, что я стал еще хуже. И это ее, конечно, огорчило.
Между тем мне нельзя было оставаться в Ленинграде дольше 24 часов. С точки зрения сегодняшнего человека было бы интересно проследить, откуда брались все эти советские регламенты, кто их придумывал и, главное, зачем, потому что они совершенно никем не соблюдались, никто на них не обращал внимания. Так что мама у себя на работе моментально начала по поводу меня хлопотать, чтобы мне разрешили остаться в городе хотя бы на месяц. И этот месяц я прожил, нигде не работая, — отсыпался, отъедался, хотя, в общем-то, голодным не был. Отъедался и осматривался.
Я, конечно, отвык от свободы, но довольно быстро адаптировался. Очевидно, скорость адаптации зависит от степени разумности. Ни у кого из наших, с которыми я потом встречался, я не видел страха перед свободой, перед большим городом. Возможно, потому что в проектной конторе мы много общались с вольными. Некоторые даже помогали. Вот, например, был у нас такой Дулов, нормальный, порядочный человек, в Ленинграде работал в Гипрошахте. Я пришел к нему, он меня узнал, устроил на работу — меня приняли техником-архитектором.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии