Чехов Антон - Смерть чиновника
Аудионигу Чехов Антон - Смерть чиновника. Жанр: Аудиокниги / Классика, год 2024 слушаем онлайн бесплатно полную версию! Чтобы начать слушать не надо регистрации. Напомним, что слушать онлайн вы можете не только на компьютере, но и на андроид (Android), iPhone и iPad. Приятного прослушивания!
- Категория: Аудиокниги / Классика
- Автор: Чехов Антон
- Страниц: 1
- Добавлено: 2022-08-29 11:01:05
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних прослушивание данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в аудиокниге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту egorovyashnikov@yandex.ru для удаления материала
Чехов Антон - Смерть чиновника краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прослушать онлайн аудиокнигу «Чехов Антон - Смерть чиновника» бесплатно полную версию:Антон Павлович Чехов снова создает для читателя трагикомичный сюжет. Рассказ “Смерть чиновника”, главные герои которого – носители преувеличенных качеств, позволяет писателю раскрыть проблемы общества. Как и другие произведения писателя, этот рассказ разворачивается вокруг совершенно пустячного события, которое, однако, приводит к трагическому финалу.
Художественные детали Чехова в рассказе «Смерть чиновника»
Деталь в произведении – один из известных способов создания образа персонажа. К примеру, их активно использовал Н.В. Гоголь для характеристики своих героев. Особое значение этот прием приобретает в произведениях небольшого объема, где нет пространных диалогов, а каждое слово проходит тщательный отбор.
Что такое художественная деталь? Это выразительная подробность, с помощью которой раскрывается сущность человека, события или явления. Чаще всего в роли нее выступает какой-либо предмет материального мира – это может быть вещь, элемент одежды, мебель, жилище и т.д. Нередко мимика, жесты, манера речи действующих лиц также становятся художественными деталями.
Какова роль художественной детали в прозе Чехова? Она призвана дать читателю полное представление о персонаже. Так, в рассказе «Смерть чиновника» (анализ рассказа «Смерть чиновника») с главным героем, «прекрасным» канцелярским работником Иваном Дмитриевичем Червяковым, в театре произошел конфуз. Дело в том, что во время просмотра «Корневильских колоколов» он неожиданно чихнул. Автор подчеркивает обыденность ситуации: мол, с кем не бывает. На свою беду, чиновник замечает, что случайно испачкал лысину сидящего впереди статского генерала Бризжалова. И хотя тот не придает совершенно никакого значения случайному эпизоду, жизнь Червякова с этого момента превращается в кошмар. Страх перед высоким чином заставляет его приносить свои глубочайшие извинения и во время спектакля, и в антракте, и на следующий день, ради чего Червяков специально посещает приемную генерала. Но заверения, что извинения приняты, а произошедшее – сущий пустяк, не оказывают на него должного влияния. Червяков даже собирается написать генералу письмо, но, поразмыслив, решает вновь явиться с повинной. Своим низкопоклонством чиновник доводит Бризжалова до исступления, и тот, в конце концов, выгоняет навязчивого посетителя. Уставший от терзающих его душевных мук, Червяков возвращается домой и умирает на своем диване.
На самом деле, чиновники, находившиеся на низших ступенях служебной лестницы, часто становились героями произведений А.П. Чехова. Это было связано в первую очередь с тем, что данный класс представлял собой крайне инертную массу, ведущую довольно бессмысленную – и оттого показательную – жизнь.
В рассказе «Смерть чиновника» заметно столкновение двух противоположных миров. С одной стороны, в экспозиции автор словно настраивает нас на богемный лад: герой пришел в театр и наслаждается спектаклем. С другой стороны, внимательного читателя сразу настораживает странная деталь: Червяков, сидя во втором ряду, смотрит оперу через бинокль. Такое сплетение высоких порывов с низкими вновь демонстрируется во фразе, дающей полное представление об образе мыслей героя: «Не мой начальник, чужой, но все-таки неловко». То есть, Червяков извиняется не столько в соответствии с правилами этикета, сколько из необходимости, продиктованной его служебным положением.
В этом же ключе Антон Павлович Чехов описывает и жену работника канцелярии. В рассказе ее образ фигурирует лишь в трех предложениях. Но разве не показательна деталь, что испуганная супруга успокаивается сразу, как только осознает, что Бризжалов – «чужой» начальник?
Более того, сопоставление генерала и чиновника по их отношению к жизни наводит на мысли о различиях гораздо более глубоких, чем неравенство социальных статусов. Ограниченность и узость взглядов Червякова резко контрастируют с благодушием Бризжалова. Однако здесь прослеживается парадокс. При всем осознании Червяковым своего невысокого места на иерархической лестнице, он, вероятно, сам того не осознавая, считает, что генералу непременно есть дело до его скромной персоны: «Забыл, а у самого ехидство в глазах…», «Говорить не хочет!.. Сердится, значит…», «Генерал, а не может понять!..».
Неспособность Червякова разобраться в собственных мыслях, прислушаться к голосу разума, а не страха, излишняя подозрительность, внешняя незащищенность и забитость – все это говорит о пассивности персонажа, его привычке жить по указке. В своем преклонении перед сильными мира сего он никак не может выйти за рамки положения, которое сам же себе и определил. Поэтому перед аудиенцией у генерала Червяков специально стрижется и надевает новую форму – еще одна немаловажная особенность.
Все в том же безропотном положении он остается даже после смерти. В последнем предложении рассказа Чехов выводит самую показательную деталь: «Придя машинально домой, не снимая вицмундира, он лег на диван и… помер». Здесь налицо горькая ирония: герой как жил, «машинально» и по указанию свыше, так и умер, не снимая форменной одежды. Как видим, вицмундир представляет собой символ непреодолимого низкопоклонства, порожденного бюрократической средой.
Автор также упоминает, что перед смертью «в животе у Червякова что-то оторвалось». Не в груди, а именно в животе – таким образом, муки, свидетелем которых оказался читатель, и душевными-то назвать трудно. Стало быть, деталь в рассказах А.П. Чехова становится исчерпывающим средством формирования не только социального, но и психологического портрета персонажа.
По воспоминаниям Михаила Павловича, сюжет рассказа «Смерть чиновника» сообщил Антону Павловичу Бегичев. Однако рассказ написан в 1883 году. то есть задолго до бабкинских знакомств и встреч. Да и что могли рассказать Чехову? Разве лишь то, что какой-то человек, неосторожно чихнувший в театре, на следующий день пришел к незнакомому человеку и стал просить извинения за то, что причинил ему в театре беспокойство. Ну что же, забавный анекдотический случай. А кто был этот чудак, почему, из каких соображений явился с извинениями? Всем этим анекдот не интересуется. Не задумывались над такими вопросами и авторы. традиционного рассказа-анекдота. Достаточно было бы- лохлестче обыграть этот комический инцидент, и рассказ готов, Чем бездумнее и смешнее, тем лучше. Чехов решительно порывает с этой традицией.
В рассказе Чехова один из участников событий оказывается мелким чиновником, другой генералом. Фамилия чиновника — Червяков должна говорить сама за себя, подчеркивая приниженность, рептильность экзекутора Ивана Дмитриевича. Эта исходная ситуация порождает, казалось бы, вполне традиционный конфликт, идущий еще от гоголевской «Шинели». Гаркнул генерал на маленького, беззащитного, зависимого человека — и убил его. У Чехова генерал действительно крикнул на чиновника, и этого в самом деле оказалось достаточно, чтобы погубить его. «В животе у Червякова что-то оторвалось. Ничего не видя, ничего не слыша, он попятился к двери, вышел на улицу и поплелся… Придя машинально домой, не снимая вицмундира, он лег на диван и… помер».
Таким образом, перед нами, как будто бы привычная сюжетная схема. Однако имеют место и существенные сдвиги. Начать с того, что генерал рявкнул на своего посетителя лишь тогда когда тот довел его все новыми и новыми посещениями, все новыми и новыми объяснения-ми, и все на одну и ту же тему, до полного изнеможения, а потом и до остервенения.
Непохож на жалкое, зависимое лицо и чиновник.
Ведь он докучает своими -извинениями генералу не потому, что зависит от него. Вовсе нет. Извиняется он, так сказать, по принципиальным соображениям, считая, что уважение к персонам есть священная основа общественного бытия, и он глубоко обескуражен тем, что извинения его не принимаются. Когда генерал очервдной раз отмах-нулся от него, заметив; ..«Да вы просто смеетесь, милостив сударь!..» — Червяков не на шутку… рассердился.
«Какие же тут насмешки? — подумал Червяков.- Вовсе тут нет никаких насмешек! Генерал, a нe может понять!» Видите как! Какая уж тут беспомощность и зависимость! Нет. Червяков это вовсе не новоявленный гоголевский Акакий Акакиевич Башмачкин. Это нечто совершенно новое.
Позже, в 1886 году, Чехов пишет Александру Павловичу: «Но ради аллаха! Брось ты, сделай милость, своих угнетенных коллежских регистраторов! Неужели ты нюхом не чуешь, что эта тема уже отжила и нагоняет зевоту?.. Нет, Саша, с угнетенными чиношами пора сдать в архив и гонимых корреспондентов… Реальнее теперь изображать коллежских регистраторов, не дающих жить их пр[евосходительст]вам, и корреспондентов, отравляющих чужие существования...»
Таким и оказывается Червяков,, и в этом-то и состоит прежде всего неожиданный, комический поворот традиционной теми и сюжетной схемы. Выходит ведь, что Червяков умирает вовсе не от испуга, указывается, это финал драмы человека, который не вынес попрания святых, для него принципов, да еще не кем-нибудь, а сиятельным лицом, генералом… Как же можно после этого жить? Так безобидный анекдот перерастает под пером Чехова в сатиру на господствующие нравы и обычаи. И. как в каждом сатирическом произведении, смех тут оказывается совсем не безоблачным..
Да, смерть чиновника смешна, но эта смешная история в то же время и трагична, так как рисует картину обескураживающего обмельчания и обеднения личности в результате ее подчинения господствующим нравам.
Решительно переосмысляя.традиционную тему «маленького человека», идущую еще от Пушкина, Тургенева и раннего Достоевского, Чехов в то же вреия продолжает и развивает в новых условиях гуманистический смысл и пафос этого направления… Как и «Станционный смотритель» Пушкина, «Шинель» Гоголя, «Бедные люди» Достоевского, чеховские произведения оказываются исполнены протеста против подавления и искажения человеческой личности, в новых исторических условиях еще более беспощадного и изощренного.
Именно об этом говорит бльшенство ранних чеховских шедевров, рисующих трагикомедию господствующих общественных нравов, изумительную по многообразию вереницу человеческих характеров, взращенных рабскими идеями господства и подчинения, так пямятньых Чехову с детства.
Может быть, именно эта личная ненависть к рабской философии и помогла Чехову создадать удивительную по силе и яркости обличительную картину, запечатлеть в своих рассказах почти символические по силе обобщения характеры и ситуации.
В самом деле, разве пе символичен полицейский над-зиратель Очумелов, герой рассказа «Хамелеон»? Ведь он потому и хамслеон, в зависимости от обстоятельств по-минутно меняющий свой облик, что законченно воплощает в самом себе двуединость олидетворяемого им мира, в котором каждый должен:.быть бесловесным холопом, трепещущим рабом и одновременно безапелляционным судьей и повелителем… Двуликость — сущность натуры Очумелова, поэтому она может быть выявлена при любых обстоятельствах, хотя бы и при выяснении, что же это за собака, — бродячая она или генеральская. То, что Очумелов воплощает именно господствующие нравы, подтверждает действующая с ним в унисон толпа обывателей.
В том мире, мире людей, исповедующих идеи господства и подчинения, есть победители, есть и побежденные. Однако не это существенно. Важно, что и одни и другие одинаково лишены человеческого облика. В этом суть рассказа «Торжество победителя». Сегодняшний победитель, Алексей Иванович Козулин вчера сам был жертвой. Измываясь над своим недавним тираном, Козулин говорит: «Теперь-то он червячком глядит, убогеньким, а прежде что было! Нептун! Небеса разверзеся! Долго он меня терзал!» И вот бывший Нептун бегает теперь по приказу победителя вокруг стола и кричит петухом. А за ним, уже по своей собственной инициативе, семенит его сынок и при этом думает: «Быть мне помощником письмоводителя».
Так оказывается, что в этом противоестественном мире жертв в обычном смысле и нет. Тут все жертвы и все одновременно тираны. Правда, есть еще одна разновидность этой проблемы, о которой Чехов поведал нам в рассказе «Капитанский мундир». Капитан Урчаев не только не заплатил портному Меркулову за сшитый мундир, но еще и огрел его кием по спине. Когда это произошло, жена Меркулова обомлела. «Минуту стояла она неподвижно, как Лотова жена, обращенная в соляной столб, потом зашла вперед и робко взглянула на лицо мужа… К ее великому удивлению, на лице Меркулова плавала блаженная улыбка, на смеющихся глазах блестели слезы...
— Сейчас видать настоящих господ! — бормотал он. — Люди деликатные, образованные… Точь-в-точь, бывало… по самому этому месту, когда носил шубу к барону Шпуцелю Эдуарду Карлычу… Размахнулись и — трах! И господин подпоручик Зембулатов тоже...» Как видим, этот восторженный раб, самоотверженный и бескорыстный в своем холопстве, просто физически не в состоянии осознать себя жертвой.
Меркулов, однако, темный, забитый человек. Невелик спрос и с полицейского надзирателя Очумелова. Но вот перед нами предстает городская интеллигенция, собравшаяся на благотворительный бал-маскарад («Маска»). Некто устраивает в читальне клуба дебош, до глубины души возмутивший интеллигентов. Однако, как только хулиган снимает маску и они узнают, что дебошир, превративший читальный зал клуба в кабак, это местный миллионер, потомственный почетный гражданин Пятиго-ров, гнев и негодование их сменяются унынием и растерянностью людей, понимающих свою вину. Интеллигенты вновь оживают.лишь тогда, когда получают возможность загладить свою оплошность. «До-домой желаю… Прроводи!» — осчастливил одного из них совсем захмелевший гуляка и… — «Белебухин просиял от удовольствия и начал поднимать Пятигорова. К нему подскочили другие интеллигенты и, приятно улыбаясь, подняли потомственного почетного гражданина и осторожно повели к экипажу». Чем же они отличаются от злосчастного Меркулова?
Чехов сознательно стремился выявить именно добровольное холопство, холопство по убеждению. Он блестяще делает это в десятках своих ранних произведепий. В первоначальной редакции рассказа «Толстый и тонкий», опубликованного в 1883 году, тонкий начинал извиваться и заискивать после начальственного окрика толстого. Традиционная ситуация делала и рассказ в целом достаточно банальным. При подготовке «Пестрых рассказов» Чехов ввел, казалось бы, небольшие изменения, по в результате этих изменений явился очередной чеховский шедевр. Теперь толстый добродушен, искренне рад встрече и не дает своему гимназическому товарищу никакого повода для страха и трепета. Кроме того, что дослужился до чина тайного советника и имеет уже две звезды.
Однако этого оказывается для коллежского асессора вполне достаточно.
«Тонкий вдруг побледнел, окаменел, но скоро лицо его искривилось во все стороны широчайшей улыбкой; казалось, что от лица и глаз его посыпались искры. Сам он съежился, сгорбился, сузился… Его чемоданы, узлы и картонки съежились, поморщились… Длинный подбородок жены стал еще длиннее; Нафанаил вытянулся во фрунт и застегнул все пуговицы своего мундира...»
Началось изъявление чувств и новое представление домашних. «Толстый хотел было_возразить что-то, но на лице у тонкого было написано столько благоговения, сладости и почтительной кислоты, что тайного советника стошнило. Он отвернулся от тонкого и подал ему на прощанье руку.
Тонкий, пожал три пальца, поклонился всем туловищем и захихикал, как китаец: „хи-хи-хи“. Жена улыбнулась. Нафанаил шаркнул ногой и уронил фуражку. Все трое были приятно ошеломлены».
Ничего не скажешь, дейстаитедьно люто ненавидел и презирал Чехов холопство.
Особенно гнусные формы приобретало оно в годы политической реакции. Вслед за Салтыковым-Щедриным молодой писатель всеми доступными ему средствами клеймит столь показательную для того времени обывательскую манию добровольного полицейского сыска. В 1882 году в «Философских определениях жизни» жизнь, в частности, уподобляется безумцу, «ведущему самого себя в квартал и пишущему на себя кляузу», в «Случаях mania grandiosa» речь идет об отставном капитане, бывшем становом, помешанном на мысли «сборища воспрещены». «И только потому, что сборища воспрещены, он вырубил свой лес, не обедает с семьей, не пускает на свою землю крестьянское стадо и т. п.». Здесь же рассказывается об отставном уряднике, который «помешан на тему: „А посиди-ка, братец!“ Он сажает в сундук кошек, собак, кур и держит их взаперти определенные сроки. В бутылках сидят у него тараканы, клопы, пауки. А когда у него бывают деньги, он ходит по селу и нанимает желающих сесть под арест». В новой сатирической миниатюре «Обер-верхи» сообщается о примере «верха благонамеренности»: «Нам пишут, что на днях один из сотрудников „Киевлянина“, некий Т., начитавшись московских газет, в припадке сомнения, сделал у самого себя обыск. Не нашедши ничего предосудительного, он все-таки сводил себя в квартал». В 1883 году на ту же тему написан рассказ «В бане», комический смысл которого состоит в том, что банщик, приняв своего клиента за крамольника, идет доносить на него и тут, к стыду своему, узнает, что длинноволосый — духовное лицо.
Чехов не удовлетворился этими миниатюрами. В 1885 году он написал рассказ, который вначале назывался «Сверхштатный блюститель» и был запрещен цензурой. В том же году рассказ был опубликован под заглавием «Кляузник». После значительной доработки в Собрание сочинений вошел под названием «Унтер Пришибе-ев». Пришибеев — сморщенный унтер с колючим лицом, хриплым, придушенным голосом и выпученными глазами, и оказался олицетворением добровольного полицейского охранного начала. Трагикомизм положения унтера Пришибеева в том и состоит, что он никак не может понять, за что же его судят? Ну погорячился, ну побил должностных лиц… Но разве в этом дело? Народу-то разве можно волю давать? Непочтительно про власти при народе разве можно говорить? Ведь вот же в чем дело! «Взяло меня зло, — пытается он втолковать мировому судье эти кажущиеся ему очевидными истины, — обидно стало, что нынешний народ забылся в своеволии и неповиновении, я размахнулся...» И уж совсем обескураживает его замечание судьи, что наблюдение за порядком не его дело. "- Чего-с?" — возмущенно переспрашивает унтер. — «Как же это не мое? Чудно-с… Люди безобразят, и не мое дело! Что же мне хвалить их, что ли? Они вот жалятся вам, что я песни петь запрещаю… Да что хорошего в песне-то? Вместо того, чтобы делом каким заниматься, они песни… А еще тоже моду взяли вечером при огне сидеть. Нужно спать ложиться, а у них разговоры да смехи. У меня записано-с!»
Вот эта одержимость Пришибеева поглотившей его бредовой идеей и определяет сущность открытой Чеховым унтерпришибеевщины.
Примечательна концовка «Унтера Пришибеева». Уже в варианте 1885 года_ («Кляузник») Пришибеев показан в полном одиночестве и изоляции. Народ ропщет_и смеется над ним, и даже мировой судья не на его стороне. В окончательном варианте эта одинокость унтера сохранена, но дополнена новым штрихом. Как бы ни был он одинок и что бы там ни происходило в мире, унтер Пришибеев остается унтером Пришибеевым. Осужденный и посрамленный, он, однако, увидев по выходе из камеры мужиков, «которые толпятся и говорят о чем-то… по привычке, с которой уже совладать не может, вытягивает руки по швам и кричит хриплым, сердитым голосом:
— Наррод, расходись! Не толпись! По домам!»
Концовка эта внесла последний штрих в характеристику пришибеевщины, пожалуй, уже и как особой разновидности человеческого характера. Штрих одновременно и убийственный и смешной.
Весело и поэтому как бы даже беззаботно говорить убийственные вещи, без видимого гнева и обличительного пафоса расправляться с омерзительнейшими явлениями общественной жизни, расправляться силою одного смеха, веселой улыбки — этого никто не умел делать до Чехова. И после Чехова. Может быть, поэтому и по сей день испытываем мы некоторую неуверенность — куда же отнести такие произведения, как «Смерть чиновника», к сатире или юмору? По сути своей это, конечно, сатира, сокрушающая, салтыковская. А по тону, весело и беззаботно. И поэтому решительно не похоже ни на Щедрина, ни на Гоголя.
Чехов не только открывал как художник новые социально-психологические явления, порожденные русской жизнью восьмидесятых годов. Одновременно он делал и важные художественные открытия, значение которых, может быть, и по сей день не оценено в полной мере. Еще труднее было понять и оценить их по достоинству современникам. Сбивала с толку эта кажущаяся беззаботность автора, сбивала и заслоняла собой все. Старшим современникам Чехова, таким, как Глеб Успенский, молодой писатель казался несерьезным, легкомысленным.
Короленко, который был в близких отношениях с Успенским и людьми его круга, тоже отдал дань такого рода восприятию чеховского творчества. Характеризуя в своих воспоминаниях «Пестрые рассказы», Короленко пишет, что вся эта книга, «проникнутая еще какой-то юношеской беззаботностью и, пожалуй, несколько легким отношением к жизни и к литературе, сверкала юмором, весельем, часто неподдельным остроумием и необыкновенной сжатостью и силой изображения».
Видите, при всей дани уважения к достоинствам книги тут же мягкий, но существенный упрек в легком отношении к жизни, в юношеской беспечности. При этом несомненно, что даже Короленко, который действительно симпатизировал Чехову и искренне пытался понять и как-то оправдать чеховскую «беззаботность», попросту невнимательно или предвзято читал Чехова. Вот характерное тому свидетельство. Вновь говоря об авторе «Пестрых рассказов», Короленко пишет, что «это был еще беззаботный Антоша Чехонте, веселый, удачливый, готовый посмеяться между прочим над „умным дворником“, рекомендующим в кухне читать книги, и над парикмахером, который во время стрижки узнает, что его невеста выходит за другого, и потому оставляет голову клиента недостриженной».
Тут уже не только сдержанный упрек, но и нечто вроде иллюстрации чеховского легкомыслия. Дескать, ну можно ли при серьезном отношении к жизни потешаться над дворником, который тянется к книге и даже другим рекомендует браться за чтение. Рассказ Чехова, однако, вовсе не об этом. Высмеиваются тут безграмотные поучения дворника, который сам, как только берет в руки лубочную книжку Миши Евстигнеева, так сразу же и засыпает. Но и это не главное. Главное в том, что, получив в участке нахлобучку за сон на посту, дворник решительно меняет свое отношение к просвещению и, когда видит, что поучения его возымели действие — на кухне идет чтение вслух по складам какой-то книги, — решительно прерывает это, как он убедился на своем горьком опыте, опасное занятие.
Так читал Чехова один из наиболее благожелательных людей круга Успенского и Михайловского. Надо ли удивляться, что другим это чтение давалось с еще большим трудом. Рассказывая о своей неудачной попытке сблизить Успенского с Чеховым, Короленко в тех же воспоминаниях писал: «Теперь я понимаю, что веселость тогдашнего Чехова, автора „Пестрых рассказов“, была чужда и неприятна Успенскому. Сам он когда-то был полон глубокого и своеобразного юмора, острота которого очень рано перешла в горечь… и я помню, с каким скорбным недоумением и как пытливо глубокие глаза Успенского останавливались на открытом, жизнерадостном лице этого талантливого выходца из какого-то другого мира, где еще могут смеяться так беззаботно».
Чехов входил в литературу в годы реакции и кризиса народнического движения. После разгрома революционного народничества начался процесс его либерального перерождения. Упорно держась за старые обветшалые догмы, народническая интеллигенция принялась искать применение им в легальных условиях. Возникали все новые и новые проекты «усовершенствования» и «оздоровления» народной жизни, однако один несбыточней и утопичнее другого.
Несомненно, далеко не всех народников устраивала подобная деятельность. Многим из них, тем, что не могли.забыть заветов революционного народничества, претило либеральное делячество. Беда их состояла в том, что они не видели новых путей общественной борьбы и поэтому ничего не могли противопоставить этому бесплодному занятию. Неудивительно, что люди эти переживали тяжелую душевную драму.
Не умея отказаться от утопической ставки на крестьянскую общину, по-прежнему в ней видя залог «спасения» России от язв капитализма, и одна и другая группа народников восьмидесятых годов в равной мере вступали в непримиримый конфликт с историей, с ходом исторического развития, в процессе которого неудержимо рушились и размывались патриархальные об'щинные «устои». Различие состояло лишь в том, что одни — оптимисты — еще надеялись поправить дело своими проектами, другие — пессимисты — в глубине души понимали свое бессилие. Однако и оптимистов и пессимистов объединял исторический пессимизм, согласие в том, что чем дальше пойдут дела так, как они идут, тем хуже будет для России. В этом и состояла глубинная причина скорбного настроения Успенского и его сдержанного, недоуменно-холодного отношения к Чехову.
У литераторов, так или иначе связанных с народничеством, в общем-то были для того достаточные основания. Чехов входил в литературу свободным от народнических догм и верований. И эта независимость молодого писателя была тотчас замечена. Во всяком случае, в своих воспоминаниях о Чехове Короленко говорит об этом, как о чем-то само собой разумеющемся. Рассказав, что впечатление от встречи с автором «Пестрых рассказов» было цельное и обаятельное, хотя сочувствовал он далеко не всему им написанному, Короленко продолжает: «Но даже и его тогдашняя „свобода от партий“, казалось мне, имеет свою хорошую сторону». Можно, однако, с уверенностью сказать, что Н. К. Михайловский, не говоря уже о А. М. Скабичевском, судил об этом куда более строго. Ему, Скабичевскому, кстати сказать, и принадлежала рецензия на «Пестрые рассказы», где претензии к Чехову были высказаны уже без всяких смягчений и обиняков.
Рецензия эта была опубликована в июне 1886 года в журнале «Северный вестник», во главе которого стоял Н. К. Михайловский; близкое участие в журнале принимал Глеб Успенский. Скабичевский, отдавая должное таланту Чехова, утверждал, однако, что тратится он на пустяки, что автору «Пестрых рассказов», увешавшему себя побрякушками шута, абсолютно безразлично, о чем ни писать, что вся книга в целом представляет собой «трагическое зрелище самоубийства молодого таланта».
Антону Павловичу хорошо запомнилась эта рецензия, и позже он частенько рассказывал, как Скабичевский сулил ему смерть под забором — обычную участь записавшихся в «цех газетных клоунов».
Всепобеждающий смех Антоши Чехонте, так раздражавший его строгих судей, был следствием стихийного чеховского демократизма, его духовного здоровья, его оптимизма, молодости, веры в свои силы. И. Щеглов вспоминал, как он однажды в девяностые годы упрекнул Чехова в том, что тот так и не написал задуманного им смешного водевиля «Сила гипнотизма». Чехов ответил: «Ничего не поделаешь… нужного настроения не было! Для водевиля нужно, понимаете, совсем особое расположение духа… жизнерадостное, как у свежеиспеченного прапорщика...» Несмотря ни на какие трудности, такое настроение в наибольшей степени было доступно Антону Павловичу именно в годы, когда он писал свои пестрые рассказы, вошедшие и не вошедшие в сборник под этим названием.
В это время Чехов сочинял не только сатирические, но и юмористические произведения, юмористические в собственном смысле этого слова — веселые, добродушные. В основе этих рассказов всегда лежит какая-нибудь комичная ситуация, в которой мы тщетно стали бы искать нечто многозначительное. Вот плотники, нанятые строить купальню, наткнулись в речке на забившегося под корягу налима («Налим»). Начинается забавная возня, в которую втягиваются все новые действующие лица, пытающиеся вытащить неподатливую рыбину. И веселый финал — наконец-то налим извлечен, но… именно тогда, когда все могут убедиться, какой он красавец, — резкое движение, и налим бывал таков. В чем прелесть этого рассказа? В жизнерадостном юморе, в удивительно лаконичных и впечатляющих зарисовках действующих лиц, в динамичном, упругом развитии действия, в гармонической пропорциональности и скупости изобразительных средств.
Уходит в прошлое неуверенность молодого автора в своих силах, приводившая к неоправданным излишествам — нагромождению эпизодов, неэкономному расходованию художественных средств. Теперь чеховский рассказ — это чаще всего небольшой эпизод. Такова классическая чеховская «Хирургия». Еще более лаконичен рассказ-сценка «Канитель» с его уморительно неожиданной концовкой. Отчаявшись понять, кто же из перечисляемых старухой «рабов божиих» живой, а кто мертвый, кого следует поминать «за упокой», а кого «о здравии», дьячок пишет их всех подряд и отсылает старуху к дьякону. «Пущай дьякон разберет, кто здесь живой, кто мертвый; он в семинарии обучался, а я этих самых делов… хоть убей, ничего не понимаю.
Старуха берет бумажку, подает дьячку старинные полторы копейки и семенит к алтарю».
В таком же духе написаны «Лошадиная фамилия», «Заблудшие», «Неудача» и другие шуточные произведения восьмидесятых годов.
И все же, как ни примечательны рассказы-шутки, не надо упускать из виду, что не они преобладали в чеховских пестрых рассказах, что их добродушная веселость была лишь частым проявлением чеховского оптимизма.
Следует учитывать также, что, кроме молодости и успехов, чеховский оптимизм имел и другие, более глубокие истоки. Чехов непоколебимо верил в силу научного познания, во всепобеждающую мощь человеческого разума и в связи с этим в человека. Тем самым он вступал в литературу продолжателем идей и традиций русского просвещения. Чехов не только не разделял народнических убеждений. С первых же своих шагов в литературе народническому историческому пессимизму Чехов противопоставил просветительский исторический оптимизм.
Как наследник идей просвещения выступал Чехов и в борьбе против уродств социальной действительности. Это от Белинского, Герцена, Чернышевского, Щедрина пришла к Чехову традиция рассматривать господствующее социальное устройство, как противоестественное, то есть противоречащее самой природе человека. Опираясь на эту традицию, Чехов и смог создать беспримерную в литературе комедию современных ему общественных нравов. Оригинальность Чехова состояла прежде всего в том, что он сумел увидеть эти коренные проблемы социального устройства в самых заурядных явлениях повседневности.
Вместе с тем говорил Чехов об уродстве господствовавших нравов с особой, никому до него недоступной простотой и непосредственностью. У него не было ни клокочущего негодования и уничтожающей иронии Герцена, ни устрашающего сатирического гротеска Щедрина. Чехов просто дает нам возможность от души посмеяться над его герояйи. Но именно в этом-то и проявляется непоколебимая убежденность писателя в безусловной противоестественности изображаемых нравов и обычаев.
Каким образом Чехов достигал нужного ему впечатления? Как и в пародиях, он стремился к некоторому заострению характерных черт своих героев, убирал все, что могло отвлечь от этих черт внимание читателя, сосредоточивал действие вокруг таких событий, которые давали возможность персонажам с необходимой полнотой и ясностью обнаружить существенные особенности своих взглядов, своих убеждений. При этом ничтожность повода, ничтожность того самого события, вокруг которого концентрируется действие (чихнул на лысину сидевшего впереди генерала, повстречал гимназического приятеля, а он, оказывается, — чин, что за собака — бродячая или генеральская? и т. д.), только лишний раз подчеркивает мизерность, никчемность страстей, волнений и терзаний, обуревающих героев в связи с этими «событиями».
Белинский писал, что… «смешное комедии вытекает из беспрестанного противоречия явлений с закон-ами высшей разумной действительности». Выставляя на всеобщее обозрение своих ничтожных человечков, живущих призрачными, противоестественными идеалами, Чехов должен был исходить из твердого убеждения, что эти законы высшей разумной действительности известны людям. Ведь только в таком случае рассказы его могли быть прочитаны как смешные. Тем самым просветительские идеи не только определяли оценку Чеховым нравов и обычаев собственного мира. Они являлись философской основой художественной структуры чеховских сатирических произведений.
И все же пестрые рассказы были действительно пестрыми. Кроме сатирических рассказов и рассказов-шуток, тут немало произведений совсем не смешных, вовсе не веселых.
В рассказе «Вор» речь идет о человеке, который проворовался, был осужден и теперь находится в ссылке. Приходится здесь ему трудно. А в это время другой ссыльный, которого тоже осудили за воровство, процветает. Почему? Потому что больше украл и сейчас не считает денег. Казалось бы, привычная для сатирических миниатюр Чехова ситуация. Однако вместо того, чтобы посмеяться над незадачливым хапугой и его злоключениями, автор окутывает его сочувственной лирической дымкой. Лейкин, ознакомившись с рассказом, вернул его Чехову, сказав, что он немножко серьезен для «Осколков». Обосновывая возможность помещения подобных несмешных рассказов в журнале, Антон Павлович в ответном письме заметил, что, по его мнению, «теплое слово, сказанное на Пасху вору, который в то же время и ссыльный, не зарежет номера».
Когда Чехов писал этот рассказ, он, видимо, думал о старых таганрогских семейных традициях. По воспоминаниям Михаила Павловича, «сострадание к преступникам и заключенным было очень развито в… семье». Весьма участлива к ним была Евгения Яковлевна, а Митрофан Егорович в день своего ангела всегда одаривал заключенных корзинами с белым хлебом. Однако, как бы ни относиться к этой традиции, несомненно, что рассказ получился неудачный. Драматическая разработка традиционной для Чехова комической ситуации лишила его художественной цельности, и он получился, что называется, ни то ни ее, получился этаким кисло-сладким. Неудивительно поэтому, что он не был включен писателем ни в последующие издания «Пестрых рассказов», ни в собрание сочинений.
Рассказ «Вор» не одинок в раннем творчестве Чехова. С первых своих шагов в литературе Антон Павлович начинает разрабатывать и драматические ситуации. Если в сатирических рассказах он предает осмеянию уродливые явления действительности, то в ранних лирических произведениях сосредоточивает внимание на людях пострадавших. Рассказы полны открытого сострадания к людям с трудной судьбой, людям одиноким и обездоленным («Цветы запоздалые», «В приюте для престарелых», «Слова, слова, слова», «Скверная история», «Старость»), Нужно сказать, однако, что, как и рассказ «Вор», это наиболее слабые произведения начинающего писателя. Чаще всего они не глубоки по содержанию, мелодраматичны и сентиментальны. Именно здесь писатель оказывается в зависимости от литературных штампов и шаблонов, которые сам же высмеивает в своих пародиях.
К середине восьмидесятых годов Чехов становится более требовательным в отборе материала для своих произведений, более вдумчиво всматривается в жизнь. Сочувствие к обездоленным остается, но меняется представление об обездоленности, а вместе с тем и характер лирической чеховской прозы. Появляются произведения, в которых разрабатываются действительно сложные, подлинно драматические ситуации. Это «Егерь», «Горе», «Тоска», «Панихида», «Анюта».
В рассказе «Панихида», как и в рассказе «Вор», речь идет о весьма несимпатичном человеке. На этот раз это богатый деревенский лавочник, в прошлом лакей. У него горе. Молодой цветущей женщиной безвременно скончалась его дочь-актриса. Особенность рассказа состоит в том, что, рисуя драму лавочника, Чехов не пытается теперь очеловечить его, окутать дымкой сочувствия. Вместе
Что такое художественная деталь? Это выразительная подробность, с помощью которой раскрывается сущность человека, события или явления. Чаще всего в роли нее выступает какой-либо предмет материального мира – это может быть вещь, элемент одежды, мебель, жилище и т.д. Нередко мимика, жесты, манера речи действующих лиц также становятся художественными деталями.
Какова роль художественной детали в прозе Чехова? Она призвана дать читателю полное представление о персонаже. Так, в рассказе «Смерть чиновника» (анализ рассказа «Смерть чиновника») с главным героем, «прекрасным» канцелярским работником Иваном Дмитриевичем Червяковым, в театре произошел конфуз. Дело в том, что во время просмотра «Корневильских колоколов» он неожиданно чихнул. Автор подчеркивает обыденность ситуации: мол, с кем не бывает. На свою беду, чиновник замечает, что случайно испачкал лысину сидящего впереди статского генерала Бризжалова. И хотя тот не придает совершенно никакого значения случайному эпизоду, жизнь Червякова с этого момента превращается в кошмар. Страх перед высоким чином заставляет его приносить свои глубочайшие извинения и во время спектакля, и в антракте, и на следующий день, ради чего Червяков специально посещает приемную генерала. Но заверения, что извинения приняты, а произошедшее – сущий пустяк, не оказывают на него должного влияния. Червяков даже собирается написать генералу письмо, но, поразмыслив, решает вновь явиться с повинной. Своим низкопоклонством чиновник доводит Бризжалова до исступления, и тот, в конце концов, выгоняет навязчивого посетителя. Уставший от терзающих его душевных мук, Червяков возвращается домой и умирает на своем диване.
На самом деле, чиновники, находившиеся на низших ступенях служебной лестницы, часто становились героями произведений А.П. Чехова. Это было связано в первую очередь с тем, что данный класс представлял собой крайне инертную массу, ведущую довольно бессмысленную – и оттого показательную – жизнь.
В рассказе «Смерть чиновника» заметно столкновение двух противоположных миров. С одной стороны, в экспозиции автор словно настраивает нас на богемный лад: герой пришел в театр и наслаждается спектаклем. С другой стороны, внимательного читателя сразу настораживает странная деталь: Червяков, сидя во втором ряду, смотрит оперу через бинокль. Такое сплетение высоких порывов с низкими вновь демонстрируется во фразе, дающей полное представление об образе мыслей героя: «Не мой начальник, чужой, но все-таки неловко». То есть, Червяков извиняется не столько в соответствии с правилами этикета, сколько из необходимости, продиктованной его служебным положением.
В этом же ключе Антон Павлович Чехов описывает и жену работника канцелярии. В рассказе ее образ фигурирует лишь в трех предложениях. Но разве не показательна деталь, что испуганная супруга успокаивается сразу, как только осознает, что Бризжалов – «чужой» начальник?
Более того, сопоставление генерала и чиновника по их отношению к жизни наводит на мысли о различиях гораздо более глубоких, чем неравенство социальных статусов. Ограниченность и узость взглядов Червякова резко контрастируют с благодушием Бризжалова. Однако здесь прослеживается парадокс. При всем осознании Червяковым своего невысокого места на иерархической лестнице, он, вероятно, сам того не осознавая, считает, что генералу непременно есть дело до его скромной персоны: «Забыл, а у самого ехидство в глазах…», «Говорить не хочет!.. Сердится, значит…», «Генерал, а не может понять!..».
Неспособность Червякова разобраться в собственных мыслях, прислушаться к голосу разума, а не страха, излишняя подозрительность, внешняя незащищенность и забитость – все это говорит о пассивности персонажа, его привычке жить по указке. В своем преклонении перед сильными мира сего он никак не может выйти за рамки положения, которое сам же себе и определил. Поэтому перед аудиенцией у генерала Червяков специально стрижется и надевает новую форму – еще одна немаловажная особенность.
Все в том же безропотном положении он остается даже после смерти. В последнем предложении рассказа Чехов выводит самую показательную деталь: «Придя машинально домой, не снимая вицмундира, он лег на диван и… помер». Здесь налицо горькая ирония: герой как жил, «машинально» и по указанию свыше, так и умер, не снимая форменной одежды. Как видим, вицмундир представляет собой символ непреодолимого низкопоклонства, порожденного бюрократической средой.
Автор также упоминает, что перед смертью «в животе у Червякова что-то оторвалось». Не в груди, а именно в животе – таким образом, муки, свидетелем которых оказался читатель, и душевными-то назвать трудно. Стало быть, деталь в рассказах А.П. Чехова становится исчерпывающим средством формирования не только социального, но и психологического портрета персонажа.
По воспоминаниям Михаила Павловича, сюжет рассказа «Смерть чиновника» сообщил Антону Павловичу Бегичев. Однако рассказ написан в 1883 году. то есть задолго до бабкинских знакомств и встреч. Да и что могли рассказать Чехову? Разве лишь то, что какой-то человек, неосторожно чихнувший в театре, на следующий день пришел к незнакомому человеку и стал просить извинения за то, что причинил ему в театре беспокойство. Ну что же, забавный анекдотический случай. А кто был этот чудак, почему, из каких соображений явился с извинениями? Всем этим анекдот не интересуется. Не задумывались над такими вопросами и авторы. традиционного рассказа-анекдота. Достаточно было бы- лохлестче обыграть этот комический инцидент, и рассказ готов, Чем бездумнее и смешнее, тем лучше. Чехов решительно порывает с этой традицией.
В рассказе Чехова один из участников событий оказывается мелким чиновником, другой генералом. Фамилия чиновника — Червяков должна говорить сама за себя, подчеркивая приниженность, рептильность экзекутора Ивана Дмитриевича. Эта исходная ситуация порождает, казалось бы, вполне традиционный конфликт, идущий еще от гоголевской «Шинели». Гаркнул генерал на маленького, беззащитного, зависимого человека — и убил его. У Чехова генерал действительно крикнул на чиновника, и этого в самом деле оказалось достаточно, чтобы погубить его. «В животе у Червякова что-то оторвалось. Ничего не видя, ничего не слыша, он попятился к двери, вышел на улицу и поплелся… Придя машинально домой, не снимая вицмундира, он лег на диван и… помер».
Таким образом, перед нами, как будто бы привычная сюжетная схема. Однако имеют место и существенные сдвиги. Начать с того, что генерал рявкнул на своего посетителя лишь тогда когда тот довел его все новыми и новыми посещениями, все новыми и новыми объяснения-ми, и все на одну и ту же тему, до полного изнеможения, а потом и до остервенения.
Непохож на жалкое, зависимое лицо и чиновник.
Ведь он докучает своими -извинениями генералу не потому, что зависит от него. Вовсе нет. Извиняется он, так сказать, по принципиальным соображениям, считая, что уважение к персонам есть священная основа общественного бытия, и он глубоко обескуражен тем, что извинения его не принимаются. Когда генерал очервдной раз отмах-нулся от него, заметив; ..«Да вы просто смеетесь, милостив сударь!..» — Червяков не на шутку… рассердился.
«Какие же тут насмешки? — подумал Червяков.- Вовсе тут нет никаких насмешек! Генерал, a нe может понять!» Видите как! Какая уж тут беспомощность и зависимость! Нет. Червяков это вовсе не новоявленный гоголевский Акакий Акакиевич Башмачкин. Это нечто совершенно новое.
Позже, в 1886 году, Чехов пишет Александру Павловичу: «Но ради аллаха! Брось ты, сделай милость, своих угнетенных коллежских регистраторов! Неужели ты нюхом не чуешь, что эта тема уже отжила и нагоняет зевоту?.. Нет, Саша, с угнетенными чиношами пора сдать в архив и гонимых корреспондентов… Реальнее теперь изображать коллежских регистраторов, не дающих жить их пр[евосходительст]вам, и корреспондентов, отравляющих чужие существования...»
Таким и оказывается Червяков,, и в этом-то и состоит прежде всего неожиданный, комический поворот традиционной теми и сюжетной схемы. Выходит ведь, что Червяков умирает вовсе не от испуга, указывается, это финал драмы человека, который не вынес попрания святых, для него принципов, да еще не кем-нибудь, а сиятельным лицом, генералом… Как же можно после этого жить? Так безобидный анекдот перерастает под пером Чехова в сатиру на господствующие нравы и обычаи. И. как в каждом сатирическом произведении, смех тут оказывается совсем не безоблачным..
Да, смерть чиновника смешна, но эта смешная история в то же время и трагична, так как рисует картину обескураживающего обмельчания и обеднения личности в результате ее подчинения господствующим нравам.
Решительно переосмысляя.традиционную тему «маленького человека», идущую еще от Пушкина, Тургенева и раннего Достоевского, Чехов в то же вреия продолжает и развивает в новых условиях гуманистический смысл и пафос этого направления… Как и «Станционный смотритель» Пушкина, «Шинель» Гоголя, «Бедные люди» Достоевского, чеховские произведения оказываются исполнены протеста против подавления и искажения человеческой личности, в новых исторических условиях еще более беспощадного и изощренного.
Именно об этом говорит бльшенство ранних чеховских шедевров, рисующих трагикомедию господствующих общественных нравов, изумительную по многообразию вереницу человеческих характеров, взращенных рабскими идеями господства и подчинения, так пямятньых Чехову с детства.
Может быть, именно эта личная ненависть к рабской философии и помогла Чехову создадать удивительную по силе и яркости обличительную картину, запечатлеть в своих рассказах почти символические по силе обобщения характеры и ситуации.
В самом деле, разве пе символичен полицейский над-зиратель Очумелов, герой рассказа «Хамелеон»? Ведь он потому и хамслеон, в зависимости от обстоятельств по-минутно меняющий свой облик, что законченно воплощает в самом себе двуединость олидетворяемого им мира, в котором каждый должен:.быть бесловесным холопом, трепещущим рабом и одновременно безапелляционным судьей и повелителем… Двуликость — сущность натуры Очумелова, поэтому она может быть выявлена при любых обстоятельствах, хотя бы и при выяснении, что же это за собака, — бродячая она или генеральская. То, что Очумелов воплощает именно господствующие нравы, подтверждает действующая с ним в унисон толпа обывателей.
В том мире, мире людей, исповедующих идеи господства и подчинения, есть победители, есть и побежденные. Однако не это существенно. Важно, что и одни и другие одинаково лишены человеческого облика. В этом суть рассказа «Торжество победителя». Сегодняшний победитель, Алексей Иванович Козулин вчера сам был жертвой. Измываясь над своим недавним тираном, Козулин говорит: «Теперь-то он червячком глядит, убогеньким, а прежде что было! Нептун! Небеса разверзеся! Долго он меня терзал!» И вот бывший Нептун бегает теперь по приказу победителя вокруг стола и кричит петухом. А за ним, уже по своей собственной инициативе, семенит его сынок и при этом думает: «Быть мне помощником письмоводителя».
Так оказывается, что в этом противоестественном мире жертв в обычном смысле и нет. Тут все жертвы и все одновременно тираны. Правда, есть еще одна разновидность этой проблемы, о которой Чехов поведал нам в рассказе «Капитанский мундир». Капитан Урчаев не только не заплатил портному Меркулову за сшитый мундир, но еще и огрел его кием по спине. Когда это произошло, жена Меркулова обомлела. «Минуту стояла она неподвижно, как Лотова жена, обращенная в соляной столб, потом зашла вперед и робко взглянула на лицо мужа… К ее великому удивлению, на лице Меркулова плавала блаженная улыбка, на смеющихся глазах блестели слезы...
— Сейчас видать настоящих господ! — бормотал он. — Люди деликатные, образованные… Точь-в-точь, бывало… по самому этому месту, когда носил шубу к барону Шпуцелю Эдуарду Карлычу… Размахнулись и — трах! И господин подпоручик Зембулатов тоже...» Как видим, этот восторженный раб, самоотверженный и бескорыстный в своем холопстве, просто физически не в состоянии осознать себя жертвой.
Меркулов, однако, темный, забитый человек. Невелик спрос и с полицейского надзирателя Очумелова. Но вот перед нами предстает городская интеллигенция, собравшаяся на благотворительный бал-маскарад («Маска»). Некто устраивает в читальне клуба дебош, до глубины души возмутивший интеллигентов. Однако, как только хулиган снимает маску и они узнают, что дебошир, превративший читальный зал клуба в кабак, это местный миллионер, потомственный почетный гражданин Пятиго-ров, гнев и негодование их сменяются унынием и растерянностью людей, понимающих свою вину. Интеллигенты вновь оживают.лишь тогда, когда получают возможность загладить свою оплошность. «До-домой желаю… Прроводи!» — осчастливил одного из них совсем захмелевший гуляка и… — «Белебухин просиял от удовольствия и начал поднимать Пятигорова. К нему подскочили другие интеллигенты и, приятно улыбаясь, подняли потомственного почетного гражданина и осторожно повели к экипажу». Чем же они отличаются от злосчастного Меркулова?
Чехов сознательно стремился выявить именно добровольное холопство, холопство по убеждению. Он блестяще делает это в десятках своих ранних произведепий. В первоначальной редакции рассказа «Толстый и тонкий», опубликованного в 1883 году, тонкий начинал извиваться и заискивать после начальственного окрика толстого. Традиционная ситуация делала и рассказ в целом достаточно банальным. При подготовке «Пестрых рассказов» Чехов ввел, казалось бы, небольшие изменения, по в результате этих изменений явился очередной чеховский шедевр. Теперь толстый добродушен, искренне рад встрече и не дает своему гимназическому товарищу никакого повода для страха и трепета. Кроме того, что дослужился до чина тайного советника и имеет уже две звезды.
Однако этого оказывается для коллежского асессора вполне достаточно.
«Тонкий вдруг побледнел, окаменел, но скоро лицо его искривилось во все стороны широчайшей улыбкой; казалось, что от лица и глаз его посыпались искры. Сам он съежился, сгорбился, сузился… Его чемоданы, узлы и картонки съежились, поморщились… Длинный подбородок жены стал еще длиннее; Нафанаил вытянулся во фрунт и застегнул все пуговицы своего мундира...»
Началось изъявление чувств и новое представление домашних. «Толстый хотел было_возразить что-то, но на лице у тонкого было написано столько благоговения, сладости и почтительной кислоты, что тайного советника стошнило. Он отвернулся от тонкого и подал ему на прощанье руку.
Тонкий, пожал три пальца, поклонился всем туловищем и захихикал, как китаец: „хи-хи-хи“. Жена улыбнулась. Нафанаил шаркнул ногой и уронил фуражку. Все трое были приятно ошеломлены».
Ничего не скажешь, дейстаитедьно люто ненавидел и презирал Чехов холопство.
Особенно гнусные формы приобретало оно в годы политической реакции. Вслед за Салтыковым-Щедриным молодой писатель всеми доступными ему средствами клеймит столь показательную для того времени обывательскую манию добровольного полицейского сыска. В 1882 году в «Философских определениях жизни» жизнь, в частности, уподобляется безумцу, «ведущему самого себя в квартал и пишущему на себя кляузу», в «Случаях mania grandiosa» речь идет об отставном капитане, бывшем становом, помешанном на мысли «сборища воспрещены». «И только потому, что сборища воспрещены, он вырубил свой лес, не обедает с семьей, не пускает на свою землю крестьянское стадо и т. п.». Здесь же рассказывается об отставном уряднике, который «помешан на тему: „А посиди-ка, братец!“ Он сажает в сундук кошек, собак, кур и держит их взаперти определенные сроки. В бутылках сидят у него тараканы, клопы, пауки. А когда у него бывают деньги, он ходит по селу и нанимает желающих сесть под арест». В новой сатирической миниатюре «Обер-верхи» сообщается о примере «верха благонамеренности»: «Нам пишут, что на днях один из сотрудников „Киевлянина“, некий Т., начитавшись московских газет, в припадке сомнения, сделал у самого себя обыск. Не нашедши ничего предосудительного, он все-таки сводил себя в квартал». В 1883 году на ту же тему написан рассказ «В бане», комический смысл которого состоит в том, что банщик, приняв своего клиента за крамольника, идет доносить на него и тут, к стыду своему, узнает, что длинноволосый — духовное лицо.
Чехов не удовлетворился этими миниатюрами. В 1885 году он написал рассказ, который вначале назывался «Сверхштатный блюститель» и был запрещен цензурой. В том же году рассказ был опубликован под заглавием «Кляузник». После значительной доработки в Собрание сочинений вошел под названием «Унтер Пришибе-ев». Пришибеев — сморщенный унтер с колючим лицом, хриплым, придушенным голосом и выпученными глазами, и оказался олицетворением добровольного полицейского охранного начала. Трагикомизм положения унтера Пришибеева в том и состоит, что он никак не может понять, за что же его судят? Ну погорячился, ну побил должностных лиц… Но разве в этом дело? Народу-то разве можно волю давать? Непочтительно про власти при народе разве можно говорить? Ведь вот же в чем дело! «Взяло меня зло, — пытается он втолковать мировому судье эти кажущиеся ему очевидными истины, — обидно стало, что нынешний народ забылся в своеволии и неповиновении, я размахнулся...» И уж совсем обескураживает его замечание судьи, что наблюдение за порядком не его дело. "- Чего-с?" — возмущенно переспрашивает унтер. — «Как же это не мое? Чудно-с… Люди безобразят, и не мое дело! Что же мне хвалить их, что ли? Они вот жалятся вам, что я песни петь запрещаю… Да что хорошего в песне-то? Вместо того, чтобы делом каким заниматься, они песни… А еще тоже моду взяли вечером при огне сидеть. Нужно спать ложиться, а у них разговоры да смехи. У меня записано-с!»
Вот эта одержимость Пришибеева поглотившей его бредовой идеей и определяет сущность открытой Чеховым унтерпришибеевщины.
Примечательна концовка «Унтера Пришибеева». Уже в варианте 1885 года_ («Кляузник») Пришибеев показан в полном одиночестве и изоляции. Народ ропщет_и смеется над ним, и даже мировой судья не на его стороне. В окончательном варианте эта одинокость унтера сохранена, но дополнена новым штрихом. Как бы ни был он одинок и что бы там ни происходило в мире, унтер Пришибеев остается унтером Пришибеевым. Осужденный и посрамленный, он, однако, увидев по выходе из камеры мужиков, «которые толпятся и говорят о чем-то… по привычке, с которой уже совладать не может, вытягивает руки по швам и кричит хриплым, сердитым голосом:
— Наррод, расходись! Не толпись! По домам!»
Концовка эта внесла последний штрих в характеристику пришибеевщины, пожалуй, уже и как особой разновидности человеческого характера. Штрих одновременно и убийственный и смешной.
Весело и поэтому как бы даже беззаботно говорить убийственные вещи, без видимого гнева и обличительного пафоса расправляться с омерзительнейшими явлениями общественной жизни, расправляться силою одного смеха, веселой улыбки — этого никто не умел делать до Чехова. И после Чехова. Может быть, поэтому и по сей день испытываем мы некоторую неуверенность — куда же отнести такие произведения, как «Смерть чиновника», к сатире или юмору? По сути своей это, конечно, сатира, сокрушающая, салтыковская. А по тону, весело и беззаботно. И поэтому решительно не похоже ни на Щедрина, ни на Гоголя.
Чехов не только открывал как художник новые социально-психологические явления, порожденные русской жизнью восьмидесятых годов. Одновременно он делал и важные художественные открытия, значение которых, может быть, и по сей день не оценено в полной мере. Еще труднее было понять и оценить их по достоинству современникам. Сбивала с толку эта кажущаяся беззаботность автора, сбивала и заслоняла собой все. Старшим современникам Чехова, таким, как Глеб Успенский, молодой писатель казался несерьезным, легкомысленным.
Короленко, который был в близких отношениях с Успенским и людьми его круга, тоже отдал дань такого рода восприятию чеховского творчества. Характеризуя в своих воспоминаниях «Пестрые рассказы», Короленко пишет, что вся эта книга, «проникнутая еще какой-то юношеской беззаботностью и, пожалуй, несколько легким отношением к жизни и к литературе, сверкала юмором, весельем, часто неподдельным остроумием и необыкновенной сжатостью и силой изображения».
Видите, при всей дани уважения к достоинствам книги тут же мягкий, но существенный упрек в легком отношении к жизни, в юношеской беспечности. При этом несомненно, что даже Короленко, который действительно симпатизировал Чехову и искренне пытался понять и как-то оправдать чеховскую «беззаботность», попросту невнимательно или предвзято читал Чехова. Вот характерное тому свидетельство. Вновь говоря об авторе «Пестрых рассказов», Короленко пишет, что «это был еще беззаботный Антоша Чехонте, веселый, удачливый, готовый посмеяться между прочим над „умным дворником“, рекомендующим в кухне читать книги, и над парикмахером, который во время стрижки узнает, что его невеста выходит за другого, и потому оставляет голову клиента недостриженной».
Тут уже не только сдержанный упрек, но и нечто вроде иллюстрации чеховского легкомыслия. Дескать, ну можно ли при серьезном отношении к жизни потешаться над дворником, который тянется к книге и даже другим рекомендует браться за чтение. Рассказ Чехова, однако, вовсе не об этом. Высмеиваются тут безграмотные поучения дворника, который сам, как только берет в руки лубочную книжку Миши Евстигнеева, так сразу же и засыпает. Но и это не главное. Главное в том, что, получив в участке нахлобучку за сон на посту, дворник решительно меняет свое отношение к просвещению и, когда видит, что поучения его возымели действие — на кухне идет чтение вслух по складам какой-то книги, — решительно прерывает это, как он убедился на своем горьком опыте, опасное занятие.
Так читал Чехова один из наиболее благожелательных людей круга Успенского и Михайловского. Надо ли удивляться, что другим это чтение давалось с еще большим трудом. Рассказывая о своей неудачной попытке сблизить Успенского с Чеховым, Короленко в тех же воспоминаниях писал: «Теперь я понимаю, что веселость тогдашнего Чехова, автора „Пестрых рассказов“, была чужда и неприятна Успенскому. Сам он когда-то был полон глубокого и своеобразного юмора, острота которого очень рано перешла в горечь… и я помню, с каким скорбным недоумением и как пытливо глубокие глаза Успенского останавливались на открытом, жизнерадостном лице этого талантливого выходца из какого-то другого мира, где еще могут смеяться так беззаботно».
Чехов входил в литературу в годы реакции и кризиса народнического движения. После разгрома революционного народничества начался процесс его либерального перерождения. Упорно держась за старые обветшалые догмы, народническая интеллигенция принялась искать применение им в легальных условиях. Возникали все новые и новые проекты «усовершенствования» и «оздоровления» народной жизни, однако один несбыточней и утопичнее другого.
Несомненно, далеко не всех народников устраивала подобная деятельность. Многим из них, тем, что не могли.забыть заветов революционного народничества, претило либеральное делячество. Беда их состояла в том, что они не видели новых путей общественной борьбы и поэтому ничего не могли противопоставить этому бесплодному занятию. Неудивительно, что люди эти переживали тяжелую душевную драму.
Не умея отказаться от утопической ставки на крестьянскую общину, по-прежнему в ней видя залог «спасения» России от язв капитализма, и одна и другая группа народников восьмидесятых годов в равной мере вступали в непримиримый конфликт с историей, с ходом исторического развития, в процессе которого неудержимо рушились и размывались патриархальные об'щинные «устои». Различие состояло лишь в том, что одни — оптимисты — еще надеялись поправить дело своими проектами, другие — пессимисты — в глубине души понимали свое бессилие. Однако и оптимистов и пессимистов объединял исторический пессимизм, согласие в том, что чем дальше пойдут дела так, как они идут, тем хуже будет для России. В этом и состояла глубинная причина скорбного настроения Успенского и его сдержанного, недоуменно-холодного отношения к Чехову.
У литераторов, так или иначе связанных с народничеством, в общем-то были для того достаточные основания. Чехов входил в литературу свободным от народнических догм и верований. И эта независимость молодого писателя была тотчас замечена. Во всяком случае, в своих воспоминаниях о Чехове Короленко говорит об этом, как о чем-то само собой разумеющемся. Рассказав, что впечатление от встречи с автором «Пестрых рассказов» было цельное и обаятельное, хотя сочувствовал он далеко не всему им написанному, Короленко продолжает: «Но даже и его тогдашняя „свобода от партий“, казалось мне, имеет свою хорошую сторону». Можно, однако, с уверенностью сказать, что Н. К. Михайловский, не говоря уже о А. М. Скабичевском, судил об этом куда более строго. Ему, Скабичевскому, кстати сказать, и принадлежала рецензия на «Пестрые рассказы», где претензии к Чехову были высказаны уже без всяких смягчений и обиняков.
Рецензия эта была опубликована в июне 1886 года в журнале «Северный вестник», во главе которого стоял Н. К. Михайловский; близкое участие в журнале принимал Глеб Успенский. Скабичевский, отдавая должное таланту Чехова, утверждал, однако, что тратится он на пустяки, что автору «Пестрых рассказов», увешавшему себя побрякушками шута, абсолютно безразлично, о чем ни писать, что вся книга в целом представляет собой «трагическое зрелище самоубийства молодого таланта».
Антону Павловичу хорошо запомнилась эта рецензия, и позже он частенько рассказывал, как Скабичевский сулил ему смерть под забором — обычную участь записавшихся в «цех газетных клоунов».
Всепобеждающий смех Антоши Чехонте, так раздражавший его строгих судей, был следствием стихийного чеховского демократизма, его духовного здоровья, его оптимизма, молодости, веры в свои силы. И. Щеглов вспоминал, как он однажды в девяностые годы упрекнул Чехова в том, что тот так и не написал задуманного им смешного водевиля «Сила гипнотизма». Чехов ответил: «Ничего не поделаешь… нужного настроения не было! Для водевиля нужно, понимаете, совсем особое расположение духа… жизнерадостное, как у свежеиспеченного прапорщика...» Несмотря ни на какие трудности, такое настроение в наибольшей степени было доступно Антону Павловичу именно в годы, когда он писал свои пестрые рассказы, вошедшие и не вошедшие в сборник под этим названием.
В это время Чехов сочинял не только сатирические, но и юмористические произведения, юмористические в собственном смысле этого слова — веселые, добродушные. В основе этих рассказов всегда лежит какая-нибудь комичная ситуация, в которой мы тщетно стали бы искать нечто многозначительное. Вот плотники, нанятые строить купальню, наткнулись в речке на забившегося под корягу налима («Налим»). Начинается забавная возня, в которую втягиваются все новые действующие лица, пытающиеся вытащить неподатливую рыбину. И веселый финал — наконец-то налим извлечен, но… именно тогда, когда все могут убедиться, какой он красавец, — резкое движение, и налим бывал таков. В чем прелесть этого рассказа? В жизнерадостном юморе, в удивительно лаконичных и впечатляющих зарисовках действующих лиц, в динамичном, упругом развитии действия, в гармонической пропорциональности и скупости изобразительных средств.
Уходит в прошлое неуверенность молодого автора в своих силах, приводившая к неоправданным излишествам — нагромождению эпизодов, неэкономному расходованию художественных средств. Теперь чеховский рассказ — это чаще всего небольшой эпизод. Такова классическая чеховская «Хирургия». Еще более лаконичен рассказ-сценка «Канитель» с его уморительно неожиданной концовкой. Отчаявшись понять, кто же из перечисляемых старухой «рабов божиих» живой, а кто мертвый, кого следует поминать «за упокой», а кого «о здравии», дьячок пишет их всех подряд и отсылает старуху к дьякону. «Пущай дьякон разберет, кто здесь живой, кто мертвый; он в семинарии обучался, а я этих самых делов… хоть убей, ничего не понимаю.
Старуха берет бумажку, подает дьячку старинные полторы копейки и семенит к алтарю».
В таком же духе написаны «Лошадиная фамилия», «Заблудшие», «Неудача» и другие шуточные произведения восьмидесятых годов.
И все же, как ни примечательны рассказы-шутки, не надо упускать из виду, что не они преобладали в чеховских пестрых рассказах, что их добродушная веселость была лишь частым проявлением чеховского оптимизма.
Следует учитывать также, что, кроме молодости и успехов, чеховский оптимизм имел и другие, более глубокие истоки. Чехов непоколебимо верил в силу научного познания, во всепобеждающую мощь человеческого разума и в связи с этим в человека. Тем самым он вступал в литературу продолжателем идей и традиций русского просвещения. Чехов не только не разделял народнических убеждений. С первых же своих шагов в литературе народническому историческому пессимизму Чехов противопоставил просветительский исторический оптимизм.
Как наследник идей просвещения выступал Чехов и в борьбе против уродств социальной действительности. Это от Белинского, Герцена, Чернышевского, Щедрина пришла к Чехову традиция рассматривать господствующее социальное устройство, как противоестественное, то есть противоречащее самой природе человека. Опираясь на эту традицию, Чехов и смог создать беспримерную в литературе комедию современных ему общественных нравов. Оригинальность Чехова состояла прежде всего в том, что он сумел увидеть эти коренные проблемы социального устройства в самых заурядных явлениях повседневности.
Вместе с тем говорил Чехов об уродстве господствовавших нравов с особой, никому до него недоступной простотой и непосредственностью. У него не было ни клокочущего негодования и уничтожающей иронии Герцена, ни устрашающего сатирического гротеска Щедрина. Чехов просто дает нам возможность от души посмеяться над его герояйи. Но именно в этом-то и проявляется непоколебимая убежденность писателя в безусловной противоестественности изображаемых нравов и обычаев.
Каким образом Чехов достигал нужного ему впечатления? Как и в пародиях, он стремился к некоторому заострению характерных черт своих героев, убирал все, что могло отвлечь от этих черт внимание читателя, сосредоточивал действие вокруг таких событий, которые давали возможность персонажам с необходимой полнотой и ясностью обнаружить существенные особенности своих взглядов, своих убеждений. При этом ничтожность повода, ничтожность того самого события, вокруг которого концентрируется действие (чихнул на лысину сидевшего впереди генерала, повстречал гимназического приятеля, а он, оказывается, — чин, что за собака — бродячая или генеральская? и т. д.), только лишний раз подчеркивает мизерность, никчемность страстей, волнений и терзаний, обуревающих героев в связи с этими «событиями».
Белинский писал, что… «смешное комедии вытекает из беспрестанного противоречия явлений с закон-ами высшей разумной действительности». Выставляя на всеобщее обозрение своих ничтожных человечков, живущих призрачными, противоестественными идеалами, Чехов должен был исходить из твердого убеждения, что эти законы высшей разумной действительности известны людям. Ведь только в таком случае рассказы его могли быть прочитаны как смешные. Тем самым просветительские идеи не только определяли оценку Чеховым нравов и обычаев собственного мира. Они являлись философской основой художественной структуры чеховских сатирических произведений.
И все же пестрые рассказы были действительно пестрыми. Кроме сатирических рассказов и рассказов-шуток, тут немало произведений совсем не смешных, вовсе не веселых.
В рассказе «Вор» речь идет о человеке, который проворовался, был осужден и теперь находится в ссылке. Приходится здесь ему трудно. А в это время другой ссыльный, которого тоже осудили за воровство, процветает. Почему? Потому что больше украл и сейчас не считает денег. Казалось бы, привычная для сатирических миниатюр Чехова ситуация. Однако вместо того, чтобы посмеяться над незадачливым хапугой и его злоключениями, автор окутывает его сочувственной лирической дымкой. Лейкин, ознакомившись с рассказом, вернул его Чехову, сказав, что он немножко серьезен для «Осколков». Обосновывая возможность помещения подобных несмешных рассказов в журнале, Антон Павлович в ответном письме заметил, что, по его мнению, «теплое слово, сказанное на Пасху вору, который в то же время и ссыльный, не зарежет номера».
Когда Чехов писал этот рассказ, он, видимо, думал о старых таганрогских семейных традициях. По воспоминаниям Михаила Павловича, «сострадание к преступникам и заключенным было очень развито в… семье». Весьма участлива к ним была Евгения Яковлевна, а Митрофан Егорович в день своего ангела всегда одаривал заключенных корзинами с белым хлебом. Однако, как бы ни относиться к этой традиции, несомненно, что рассказ получился неудачный. Драматическая разработка традиционной для Чехова комической ситуации лишила его художественной цельности, и он получился, что называется, ни то ни ее, получился этаким кисло-сладким. Неудивительно поэтому, что он не был включен писателем ни в последующие издания «Пестрых рассказов», ни в собрание сочинений.
Рассказ «Вор» не одинок в раннем творчестве Чехова. С первых своих шагов в литературе Антон Павлович начинает разрабатывать и драматические ситуации. Если в сатирических рассказах он предает осмеянию уродливые явления действительности, то в ранних лирических произведениях сосредоточивает внимание на людях пострадавших. Рассказы полны открытого сострадания к людям с трудной судьбой, людям одиноким и обездоленным («Цветы запоздалые», «В приюте для престарелых», «Слова, слова, слова», «Скверная история», «Старость»), Нужно сказать, однако, что, как и рассказ «Вор», это наиболее слабые произведения начинающего писателя. Чаще всего они не глубоки по содержанию, мелодраматичны и сентиментальны. Именно здесь писатель оказывается в зависимости от литературных штампов и шаблонов, которые сам же высмеивает в своих пародиях.
К середине восьмидесятых годов Чехов становится более требовательным в отборе материала для своих произведений, более вдумчиво всматривается в жизнь. Сочувствие к обездоленным остается, но меняется представление об обездоленности, а вместе с тем и характер лирической чеховской прозы. Появляются произведения, в которых разрабатываются действительно сложные, подлинно драматические ситуации. Это «Егерь», «Горе», «Тоска», «Панихида», «Анюта».
В рассказе «Панихида», как и в рассказе «Вор», речь идет о весьма несимпатичном человеке. На этот раз это богатый деревенский лавочник, в прошлом лакей. У него горе. Молодой цветущей женщиной безвременно скончалась его дочь-актриса. Особенность рассказа состоит в том, что, рисуя драму лавочника, Чехов не пытается теперь очеловечить его, окутать дымкой сочувствия. Вместе
Чехов Антон - Смерть чиновника слушать онлайн бесплатно без регистрации
Чехов Антон - Смерть чиновника - слушать аудио книгу онлайн бесплатно, автор Чехов Антон
Вы автор?
Жалоба
Жалоба
Все аудиокниги на сайте размещаются его пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваша аудио книга была опубликована без Вашего на то согласия.
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии / Отзывы
Написать
Комментарии